Своя судьба (Шагинян) - страница 140

— Скучает старик. Не привык быть один.

— Хорошо, Филипп Филиппович, я передам Фёрстерам, что сегодня вы не придете.

Он кивнул головой и возвратился к столу. А я зашагал в профессорский домик и был удивлен еще одной неожиданностью. Столовая, ярко освещенная всеми пятью лампочками, выглядела как встарь; на столе возвышалось целое блюдо горячих, пахнувших печкой сухариков. Профессорша перемывала чашки, опять стараясь не шуметь, — а профессор сидел на своем любимом месте, немножко бледный и болезненный после сердечного припадка. В этом, конечно, не было еще ничего удивительного. Но переводя глаза от профессора в сторону, можно было увидеть тоненькую фигурку в матроске, с темной пушистой головой, подпертой двумя неподвижными ручками. У фигурки веки были опущены, а губы равномерно двигались. Она читала вслух — и это-то и было самое удивительное. В довершение ко всему на соседнем стуле осанисто облизывалась кошка Пашка, а внизу лежал, уткнув морду в лапы, пес Цезарь.

Я остановился на пороге и улыбнулся. Неужели все минет, как дурной сон, и, может быть, уже минуло, — и мы заживем по-старому?

— Входите, голубчик Сергей Иванович, Маруша сделает остановку, — сказала мне Варвара Ильинишна.

Я вошел, и был усажен, и получил свою порцию чаю и вкусных вещей. Маро продолжала читать по-английски. Это был один из ее любимых авторов — Шекспир. Она дочитывала последнюю сцену из «Отелло». Голос ее был спокоен и ровен. Мне казалось, что ей приятней читать сейчас по-английски, нежели по-русски; она пряталась под чужую речь, и интонация ее была замаскирована этими скользящими, мягкими словами. Я стал слушать не без напряжения. Потом потерял нить, остановился глазами на какой-то точке поверх головы Маро, задумался; покойно сделалось у меня на душе. И не знаю, сколько времени просидел бы я так, отдаваясь убаюкивающему голосу, если б Маро не подняла ресницы и не встретилась с моим взглядом.

Острая жалость кольнула мне сердце. Под темными глазами ее были голубые круги, и оттого они стали похожи на большие ночные фиалки. В их сумраке была боль, резкая, как крик. Ей, видимо, стоило труда не давать этой боли вырваться наружу. Она боролась с ней, душила ее, передвинула книжку, опустила ресницы, поглядела, сколько осталось до конца. Когда снова стала читать, голос ее слегка дрогнул и стал матовым. Фёрстер протянул руку, тихонько взял у нее книгу и начал читать сам. И как читать! Холодок пошел у меня по спине. Передо мной был уже не профессор Карл Францевич, с его спокойным и ровным голосом, а царственный полководец-мавр в последнюю страшную минуту своей жизни, над трупом убитой им жены. Он не кричит, не стонет, не рвет волосы, он вытянулся во весь свой рост и говорит о себе, говорит так, как не умеет сказать ни один актер, играющий Отелло, — с предельной великой ясностью самопознанья: