Мне было тогда немного жалко Коростылева, но сопереживание мое было похоже на Галино — я досадовал, что такой потрясающий человек, как Кольяныч, огорчен из-за ухода никому не нужной крикливой и некрасивой женщины. Ушла и ушла, бог с ней, всем от этого будет лучше и спокойней. Жизнерадостный юношеский эгоизм не допускал мысли, что у Кольяныча может быть иной взгляд на Августину…
Я смотрел на медленно поднимающуюся кофейную пенку, думал о Коростылеве и удивлялся неподвижности своей души — я почему-то совсем не испытывал уместной в таком случае скорби, а только тяжелое глинистое оцепенение сковывало меня полностью. Меня пугала мысль встать сейчас, одеться, ехать на вокзал, три часа трястись в электричке, потом еще на автобусе, спуститься с горы к покосившемуся домику, густо заросшему кустами бирючины и ракитника, распахнуть калитку и узнать, что Кольяныча нет дома. Навсегда. Ушел дед.
А когда последний раз провожал меня на автобусной станции, выглядел он совсем плохо, и я предложил устроить его в Москве в хорошую клинику, а он засмеялся своим булькающим тихим смехом, обнял за плечи, наклонился ко мне — дед был длинный, в нем была прекрасная тощая нескладность ламанчского бродяги — и сказал:
— Когда человек перестает бояться смерти, врачи ему не помощники…
Я покачал головой.
— Не выдумывай, Кольяныч, — смерти все боятся…
— Наверное, сынок. Только в старости ожидание смерти утрачивает унизительный вкус страха и остается лишь высокое огорчение от того, что жизнь истекает…
Вот и истекла его жизнь, а мне остался унизительный вкус страха и горечи.
Галя сказала с искренней болью:
— Ну, что ты все молчишь? Скажи хоть что-нибудь!
— А, что мне говорить? Человек должен говорить, когда молчать невмоготу.
Она сердито дернула плечом.
— Ты, конечно, поедешь туда?
— Конечно.
Потом вспомнила о своем долге сопереживать мне и, преодолев раздражение, вызванное крушением всех субботних планов, спросила.
— Чем я тебе могу быть полезна?
— Налей, пожалуйста, кофе…
Горячей воды в душе не было — обычная хамская привычка жэка выключать летом воду без всякого предупреждения, а может быть, зря я злоблюсь на них, может, и висело в подъезде объявление. Когда я возвращаюсь с работы, мне уже не до жэковских известий. И холодный душ не взбодрил, лениво и зябко поливал он меня, как когда-то, очень давно, поливал меня дождь у школьного подъезда, где отловил меня за шиворот новый историк Коростылев Николай Иваныч, которого, впрочем, ребята уже успели прозвать Кольянычем, устрашающего вида мужчина с ярко-синим глазным протезом и пустым рукавом пиджака, аккуратно загнутым у локтя и пришпиленным под мышкой желтой английской булавкой.