Девушку позабавило, что он так серьезно отнесся к развлечению и так доволен.
— Да нет, покатайся еще, — сказала она.
— А ты что ж, не хочешь? — удивился Пол.
— Да не очень. Покачаюсь самую малость.
Она села, а он придержал для нее мешки на сиденье.
— Это так здорово! — сказал он, толкнув качели. — Только подбери ноги, а то ушибешься о кормушку.
Она почувствовала, с какой точностью он подтолкнул ее, в самый подходящий миг, как верно рассчитал силу толчка, и испугалась. Горячая волна страха затопила все ее существо. Она у него в руках. Опять в самый подходящий миг уверенно и неотвратимо он ее подтолкнул. Почти теряя сознание, она вцепилась в канат. И от страха засмеялась. Крикнула:
— Выше не надо!
— Но ты вовсе невысоко, — возразил Пол.
— Но выше не надо.
Он услышал в ее голосе страх и остановился. Подошел миг, когда он должен был опять подтолкнуть качели, и сердце Мириам затопила жаркая боль. Но Пол не качнул. И девушка перевела дух.
— Ты правда не хочешь посильней? — спросил он. — Может, я тебя подержу?
— Нет, лучше я сама покачаюсь, — ответила Мириам.
Он отошел и стал смотреть со стороны.
— Да ведь ты еле двигаешься, — сказал он.
Она сконфуженно засмеялась и почти сразу сошла с качелей.
— Говорят, кто умеет качаться на качелях, тот не будет страдать морской болезнью, — сказал Пол и вновь уселся на качели. — У меня уж наверняка никогда не будет морской болезни.
И он стал раскачиваться. Что-то в нем ее восхищало. Вот он уже слился воедино с взмывающими и ухающими вниз качелями, весь он, всеми своими фибрами в полете. Ни ей, ни братьям ее не дано такое самозабвенье. А сейчас оно опалило и ее. Как будто, проносясь в воздухе, Пол уподобился пламени и зажег огонь у нее в груди.
И постепенно близость с этой семьей обратилась для Пола в близость с тремя ее членами — с матерью, Эдгаром и Мириам. К матери его влекло то сочувствие и та притягательная сила, которая помогала ему изливать душу. Эдгар стал его закадычным другом. А к Мириам он более или менее снисходил, такой она казалась смиренной.
Но девушка постепенно завоевывала его внимание. Если он приносил свой альбом с набросками, она, а не кто другой, дольше всех раздумывала над последним его рисунком. Потом глянет на него. И вдруг темные глаза ее засветятся, точно воды во тьме, взбаламученные золотой струей, и она спросит:
— Почему мне это так нравится?
И всякий раз от ее пристального, проникающего в душу слепящего взгляда у него перехватывало дыхание.
— Так почему же? — спрашивал он.
— Не знаю. По-моему, тут сама правда.
— Это оттого… оттого что здесь почти нет определенных очертаний; все зыбко, словно бы я рисовал зыбкое вещество листьев и всего прочего, а не жесткую форму. Определенность мне кажется мертвой. Только вот такая зыбкость и есть подлинная жизнь. Форма это мертвая корка. Истинная сущность зыбка.