Старик ушел, обиженно сложив губы, и, посмотрев в нашу сторону, покачал головой. Пусть воображает, что я псих, только бы не вообразил этого Коля.
Я думал, что мой рассказ разобьется о стену Колиного недоверия, ведь он был аспирантом, был естественником и исповедовал истину, как раз в те годы очень удачно сформулированную Колиным кумиром - академиком В. И. Вернадским, что славным постулатом науки является аксиома абсолютной реальности мира. А я навязывал его сознанию нечто, казалось бы разрушающее этот абсолют и противоречащее научному знанию.
Коля поверил, и это было не меньшим чудом, чем то, о чем я рассказывал ему в кухонном чаду столовки, в гаме голосов, в чавканье жующих ртов и звоне пивных кружек.
Почему поверил Коля? Может быть, потому, что не отделял науки от чуда, требуя лишь одного - чтобы это чудо было объяснимо, чтобы оно опиралось на скрепы математической или какой-нибудь другой, еще не существующей и неизвестной логики. Впрочем, он и поверил и не поверил, зажатый в тиски этими двумя противоречиями. А я наседал.
- Смогли бы вы объяснить Кюхельбекеру или даже Одоевскому, - спросил я Колю, - теорию относительности?
- Думаю, что нет, - ответил Коля. - Но при чем тут Одоевский, "Русские ночи" которого я очень люблю?
- Одоевский - это вы, - сказал я.
- А кто вы?
- Я - это вы, Коля, по отношению к Одоевскому, которого вы решили познакомить с современной научной истиной, забыв о том, что она потеряла наглядный вещественный характер и не поддается самопроверке.
- Понимаю, понимаю, - кивнул лохматой головой Коля, - вы хотите сказать, что я отстал от вас, как Одоевский от Планка или Эйнштейна?
- Но я же не ставлю это себе в заслугу, как не поставили бы в заслугу себе и вы, если вам удалось бы встретиться с человеком, жившим в начале прошлого века.
- Все ясно, - сказал Коля.
- Ясно ли? Смотрите. Подумайте сначала, а потом уже... Боюсь, что вовсе не так уж ясно.
- Ясно! Ясно! - перебил меня Коля и замахал на меня рукой. - Да ясно же!
Но на другой день я убедился, что это вовсе не было для него ясно. Коля прибежал ко мне как раз в тот час, когда я, подражая Петрову-Водкину, писал мадонну с живым курносым лицом и в красном фабричном платочке, - мадонну, набивающую папиросы на табачной фабрике, бывшей Лаферм, но от этого не менее идеальную, не менее изящную, не менее прекрасную.
Лицо у Коли и особенно глаза были как у того старого интеллигента в нарпитовской столовой, когда он, уходя, кивал головой.
Коля был так взволнован, что, конечно, не заметил моей мадонны, работницы с табачной фабрики Лаферм, как не заметил и самой фабрики, стоявшей за мадонниной спиной и служившей индустриальным фоном для поисков вечной красоты.