«Я даже утверждаю и осмеливаюсь высказать, что любовь к человечеству вообще есть, как идея, одна из самых непостижимых идей для человеческого ума. Именно как идея. Ее может оправдать лишь одно чувство. Но чувство то возможно именно лишь при совместном убеждении в бессмертии души человеческой».
Впрочем, Достоевский видит в гуманизме, помимо общей его непостижимости как идеи, и другие, не менее важные недостатки. Человеколюбию, по мнению писателя, свойствен отвлеченный характер. Старец Засима вспоминает к случаю об одном докторе, «бесспорно умном» человеке, который полушутя, полусерьезно делился с ним мыслями по поводу своих гуманистических чувств:
«Чем больше я люблю человечество вообще, тем меньше я люблю людей порознь, как отдельных лиц. В мечтах я нередко… доходил до страстных помыслов о служении человечеству и, может быть, действительно пошел бы на крест за людей, если бы это вдруг как-нибудь потребовалось, а между тем я двух дней не в состоянии прожить ни с кем в одной комнате, о чем знаю из опыта. Чуть он близко от меня, и вот уже его личность давит мое самолюбие и стесняет мою свободу. В одни сутки я могу даже лучшего человека возненавидеть: одного за то, что он долго ест за обедом, другого за то, что у него насморк и он беспрерывно сморкается. Я… становлюсь врагом людей, чуть-чуть лишь те ко мне прикоснутся».
Иван Карамазов делает Алеше почти аналогичное признание:
«Я никогда не мог понять, — говорит он, — как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозможно любить, а разве что дальних».
И он рассказывает о том, что не может поверить в искренность Юлиана Милостивого, который, «когда к нему пришел голодный и обмерзший прохожий и попросил согреть его, лег с ним вместе в постель, обнял его и начал дышать ему в гноящийся и зловонный от какой-то ужасной болезни рот его».
Иван считает, что святой сделал это с «надрывом лжи, из-за заказанной долгом любви, из-за натащенной на себя эпитимии».
Отсюда следует решительный вывод:
«Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое — пропала любовь».
И далее Иван развивает мысль о невозможности конкретной любви, ибо базируется она на слишком зыбких основаниях. Достаточно отдавить ближнему ногу или иметь лицо, не подходящее для человека, страдающего за определенную идею, чтобы этот ближний отказал нам в любви или даже сочувствии. В словах Ивана содержится много справедливых упреков. В самом деле, любовь к дальнему, к человечеству вообще выражает сущность гуманизма в применении к «болезненно» развитой личности, не желающей поступиться своим душевным комфортом. Любовь к человечеству есть дань родовому инстинкту, это своеобразный категорический императив обезбоженного сознания европейской личности. Подчиняясь зову справедливости, говорящей на языке родового инстинкта, «болезненно» развитая личность охотно свидетельствует о своей любви к человечеству, однако не выносит реального соприкосновения с людьми. Любовь к дальнему представляет собою спокойное истечение родового инстинкта, совершенно безопасное для интересов личности. Декларация о любви к человечеству — это откуп от человечества самыми малыми средствами. Являясь носителем личностного начала, Иван недоумевает по поводу возможности бескорыстной любви. Алеша указывает на Христа.