Его беспокоило возникшее противоречие. Он стал священником двадцать лет назад, подписавшись под утверждением, что жизнь – преходящее несовершенство, земля – тусклое отображение ее создателя, а бессмертная душа заточена в тленной плоти и рвется наружу, в распростертые объятия всемогущего Бога. А теперь, когда назначен срок освобождения собственной души, почему он не может принять его, если… если не с радостью, то хотя бы с уверенностью в себе?
Что привязывало его к тому, от чего он давно отказался? Женщина? Ребенок? Семья? Их у него не было. Собственность? Крошечная квартирка на Порта Анджелика, несколько риз, полки с книгами, скромное жалование конгрегации[1], ежегодная рента, оставленная матерью. Едва ли что-либо из указанного выше могло бы помешать переступить порог великого откровения. Карьера? Тут он чего-то достиг – аудитор Конгрегации ритуалов, личный помощник ведомства папской курии кардинала Маротты. Немалое влияние, полное доверие его преосвященства. Не так уж плохо сидеть под тенью папского трона. Наблюдать, как вертятся колесики сложного механизма высшей церковной власти. Жить, не заботясь о куске хлеба, иметь время на занятия, свободу действий в определенных пределах. Что-то в этом есть… Но недостаточно для человека, жаждущего воссоединения души с создателем всего живого.
Может, в этом-то вся загвоздка? Он никогда ничего не жаждал. Получал все, что хотел, не стремился к доступному. Принял духовный сан, обретя взамен безопасность, поддержку, широкое поле для приложения своих скромных талантов. Он достиг всего и, если никогда не просил счастья, то лишь потому, что не знал обратного. До тех пор, пока… пока не пришла последняя для него весна. Последняя весна, последнее лето. Ошметок жизни, выжатый досуха, а затем брошенный в урну. И горечь, отдающая неудачей и разочарованием. Какие заслуги мог принести он на суд божий? Что оставит после себя, за что будут помнить его люди?
Он не зачал ребенка, не посадил дерева, не заложил камень в фундамент дома или монумента. Ни на кого не накричал, никого не облагодетельствовал. Он работал в архивах Ватикана. И добрые дела его конгрегации касались не живых, а умерших. Он не кормил бедных, не исцелял больных, грешники не благословляли его за спасение души. Выполнял все, что от него требовалось, но умирал бесследно, понимая, что после похорон, не пройдет и месяца, его имя станет пылью в пустыне столетий.
Внезапно его охватил ужас. На лбу выступил холодный пот. Руки задрожали, и дети, игравшие в мяч около скамейки, попятились от изможденного, с посеревшим лицом священника, невидящие глаза которого уставились на сверкающую под солнцем поверхность пруда. Дрожь в руках постепенно прекратилась. Ужас отступил, Мередит успокоился. Благоразумие восторжествовало, и он начал думать, что предстоит сделать в отпущенный срок.