Искусство однобокого плача (Васюченко) - страница 68

Итак, один из моей троицы оказался посредником по купле-продаже душ. Ладно. Вообще-то я не из тех, за кем волочатся толпы или хотя бы хвосты. Те трое тоже не знали, что нечаянно образовали хвост. Каждый считал себя единственным. Ведь я такая серьезная, скромная, такая несовременная!

— Я теперь даже боюсь, — изливался перед Томкой Паша. — У Сашеньки такая глубокая натура! А я ведь непостоянный… Что если когда-нибудь?… Ведь это ужасно! Какую травму нанесла бы ей моя измена!

Размечтался. Его измена!

Но Паша был хорош. Загляденье был Паша. Рассказывал, что когда выходил на сцену, можно было и не играть — зрители сразу смеялись. А при том пластичен, глаза бездонны и полны невыразимой — если надо, тоже комической — скорби, игра лица богата и обаятельна. Возможно, удайся ему артистическая карьера, та роковая подробность, что он дурак, ускользнула бы от внимания очарованной публики.

Этого не случилось. Яркая пашина индивидуальность была непоправимо еврейской. Такое лицо было тогдашнему театру политически противопоказано.

— Антисемитизм! — восклицал Паша, за неимением иного зрительного зала щедро демонстрируя свою выразительность уже привыкшей к его талантам томкиной “кунсткамере”. — Да разве вы знаете, что это такое? Нет, умолкни! — это Ильясу, открывшему было рот, чтобы напомнить, что участь узбека в стране братства народов тоже не сахар. — Молчи, тебе говорят! Нет даже такого слова “антиузбекизм”!

Впечатлительный и тщеславный, как подобает артисту, Паша неудач не вынес: начал пить. Из этого своего порока он сделал вывод, что душа у него русская, он — шире еврейства. Пытаясь извлечь из двойной беды хоть маленький профит, он, вечно голодный и вечно жаждущий, появляясь на пороге тамариной комнаты, горестно и требовательно взывал:

— Гады! Антисемиты! Дайте рупь!

И захваченные врасплох “антисемиты”, не успев сообразить, что тем самым как бы признают справедливость обвинения, лезли в свои тощие кошельки. То, что у другого было бы попрошайничеством, сходило Паше с рук, как забавная шалость. Вопреки своему бедственному положению и пьянству он умел выглядеть неизменно изящным, как и наперекор глупости — остроумным. Появиться на сцене — что-что, а это Паша умел. Вздумав приударить за мной, он приступил к делу так ловко, что сперва мне понравился. Не настолько, как воображал, но те первые несколько вечеров, ни к чему не обязывающие, отчего-то печальные, с неуловимо причудливым оттенком, с точным перебрасыванием репликами, легкими, как воланчик в бадминтоне, следует признать маленьким шедевром. Его шедевром, я-то небрежничала, халтурила: после моего грандиозного поражения любой флирт казался мелок, как альпинисту, пусть побитому и хромому, детсадовская горка. Тем не менее я с удовольствием смотрела, как нервно и деликатно Паша плетет сети, и думала, что, если так пойдет дальше… Он даже успел съездить ко мне за город и повеселить маму — она тоже, как некогда зрители, чуть не рассмеялась, увидев на пороге эту фигуру, исполненную душераздирающего комизма.