Искусство однобокого плача (Васюченко) - страница 77

Заглянул проездом из Гаваны и укатил в свой Киев веркин лейтенант, в письмах фигурирующий под конспиративной кличкой “Юнкер Шмидт”. Разочарования не остудили сестрицыной глупой, святой жажды: опять она верит, что беззаветно любима, и уже готовится последовать за милым в те гиблые места, куда его наверняка загонят, стоит ему объявить о своей решимости связать с ней свою судьбу. Потому что в настоящее время его судьба связана с дочерью крупного гэбешника — благодаря его протекции Юнкер и в Гавану попал, но куда ему придется угодить после столь рискованного развода, ведомо одному лишь Аллаху.

Ну, и мне в придачу. Никуда его не загонят. Потому что никому он ни слова не скажет. И правильно сделает. Им с Веркой не то что в заполярном гарнизоне либо на Кушке, а и в раю не ужиться. Хотя втюрились оба не на шутку. И Юнкер — не Сермяга, кровь в его жилах прямо клокочет, душа бьется, как в падучей. Но это неотесанная, надрывно амбициозная, по-воински и по-советски (что почти одно и то же) извращенная душа: через полгода такого супружества наш папа с его тираническими закидонами покажется Вере ангелом небесным. Того, что должен представлять собой этот видный, плечистый и горячий малый в семейной жизни, сестра терпеть не станет.

К счастью, и пробовать не придется. “Так грустно: он уезжает, а у меня не осталось даже фотографии, если не считать крошечной, бледной, с какого-то старого пропуска. Мне хотелось сфотографироваться вместе. Но он терпеть этого не может…” Да улик он не хотел оставлять! Молодой, а ученый. Осторожный. А что планы строил, как вместе жить будут, каких народят детишек, так что ж, хоть помечтать… Видно, встреча с Верой была-таки для него волшебными каникулами среди глухой армейской и семейно-гэбешной неволи. Мало вокруг счастливцев, но такого несчастного парня я отродясь не видела.

Все сидел, Окуджаву слушал. Скрепя сердце (сама люблю, и ведь дефицит!):

— Подарить? На память…

— Не нужно! — отрывисто, если не грубо.

Через три часа пустопорожнего, но тяжкого, скованного — будто камни ворочали — разговора, прощаясь, уже в дверях:

— Дайте!

— Что?

— Ну, пластинку. Этого… Окуджаву. На память. Вы сами предложили!

Заграбастал медвежьим жестом и пошел. Безнадежно, по-стариковски ссутулившись. Так, будто уже решено за ближним углом застрелиться.

В странноприимном доме все по-прежнему. Разве что отпала нужда избегать встреч с надиным Славой: идейный палач исчез, прихватив дорогие старинные украшения своей возлюбленной. Не слишком удрученная Надя утверждает, что он преподнес их супруге в знак примирения. Что ж, в открытом доме моей детской мечты воры тоже предполагались. У меня были чересчур идиллические представления о них…