И вот тогда же, начав смотреть на общество как на индивидуум, я почувствовал, что в значительно большей степени, чем прежде, приучаюсь жить по своей воле. Или, как сказала Сидзуко, я стал самим собой, перестал бояться всего и всех. Ну, а Хорики заявил, что я — ничтожество. Сигэко показалось, что я стал меньше ее любить.
Теперь изо дня в день я работал — молча, сосредоточенно, не позволяя себе даже улыбнуться. И одновременно присматривал за девочкой. В то время я был занят работой над серией комиксов с дурацкими бессмысленными названиями: «Приключения мистера Кинта и мистера Ота», «Беспечный монах» — явное подражание популярной серии «Беспечный папаша», да еще «Вертлявый Пин-тян». Это были заказы разных фирм (кроме фирмы Сидзуко несколько других, выпускающих еще более пошлую продукцию, время от времени давали мне заказы), причем работал в ужасном расположении духа, вяло (я вообще рисую медленно), работал, собственно, только ради сакэ, и, когда Сидзуко возвращалась домой, я тут же бежал к станции Коэндзи и в какой-нибудь забегаловке пил дешевое крепкое сакэ. После него на душе становилось легче, и я возвращался домой.
— А знаешь,— говорил я Сидзуко, — смотрю на тебя и думаю: странная у тебя физиономия. Лицо этого беспечного монаха — это ведь я с тебя взял, это твоя физиономия, когда ты спишь.
— А когда ты спишь, у тебя лицо старое. Как у сорокалетнего.
— Из-за тебя. Ты из меня соки высосала.
Эх, течет река...
Что ты, ива грустная,
На брегу речном...
— Тихо, не шуми. Ложись-ка спать. Есть не хочешь? — Сидзуко спокойна, старается избежать ссоры.
— Вот сакэ бы еще выпил.
Эх, течет река...
Что ты на берегу речном...
Нет, не так.
Что ты, ива грустная,
На брегу речном...
Я пою, Сидзуко снимает с меня одежду, я кладу голову ей на грудь и засыпаю.
И так каждый день. Каждый мой день.
И завтра живи так же.
Не стоит жизни строй менять.
Избегнешь радостных страстей —
Не будет и печальных.
Огромный камень на пути
Мразь-жаба огибает.
Это стихи французского поэта Ги Шарля Круэ в переводе Уэда Бин. Когда прочел их, почувствовал, как раскраснелось мое лицо.
Жаба.
Это ведь я. Неважно, простит меня общество или не простит. Неважно, погребет оно меня или нет. Важно, что я мерзостнее собаки и кошки. Я — жаба. Ползучая тварь.
Я стал пить еще больше и уже не только в забегаловках у ближайшей к дому станции Коэндзи, но и в центре Токио. Уезжал в Синдзюку, на Гиндзу, иногда даже оставался там до утра где-нибудь в гостинице. Я старался сменить «строй жизни», вел себя в барах вызывающе, целовал всех подряд; я окунулся в запой — так же, как перед попыткой самоубийства (когда утонула Цунэко), да нет, еще сильнее, чем тогда. Горло не просыхало от сакэ и, будучи стеснен в деньгах, я дошел до того, что стал уносить из дому одежду Сидзуко.