Исповедь «неполноценного» человека (Дадзай) - страница 48

— А вот еще пара к слову «преступление»: «мед»10. Ведь оно сладко как мед... Ну, ладно, кончаем. Жрать хочется. Принеси чего-нибудь.

— Можешь и сам пойти принести! — Наверное, впервые в жизни в моем голосе открыто прозвучала злость.

— Ладно, пойду. И совершим внизу вместе с Ёси-тян «преступление». Говорить — хорошо, а действовать лучше. Значит, так, антоним к слову «преступление» — «медовые бобы», ой нет, «конские бобы»...

Хорики был пьян настолько, что языком еле ворочал.

— Делай, что хочешь, только убирайся.

— «Преступление» и «голод», «голод» и... «конские бобы»... А, нет, это синонимы... — Лопоча какую-то белиберду, Хорики пошел вниз.

«Преступление и наказание», Достоевский. Молниеносно в подсознании всплыло название романа. А что, если господин Достоевский поставил эти слова не в синонимическом ряду, а в антонимическом? Это понятия абсолютно разные, они несовместимы как лед и пламень. Скорее всего, Достоевский воспринимал эти слова как антонимы... Словно спутанные зеленые водоросли, словно затянутый тиной пруд, хаотичен он в своей глубине... Да, кажется, я начинаю что-то понимать... А впрочем... Как в калейдоскопе, мелькали в голове какие-то мысли. И вдруг появляется Хорики, взбудораженный, не своим голосом кричит:

— Ну-ка, иди погляди. Погляди на конские бобы! Ну, скорее!

Хорики только что, минуты еще не прошло, спустился вниз,

но тут же прибежал назад.

— Ну, что там? — спросил я.

Мы ошалело бросились с крыши на второй этаж, оттуда вниз, к моей комнате, и по дороге, на лестнице, Хорики приостановился и прошептал, указывая на комнату:

— Гляди туда.

Через открытую форточку просматривалась вся комната. В ней, даже света не погасив, копошились двое... животных.

В глазах почернело, закружилась голова. «Вот они, люди, вот они каковы, люди... Надо ли чему-нибудь удивляться?», — тяжело дыша, без конца повторял я мысленно, не в силах сдвинуться с места, забыв, что должен выручать Ёсико.

Хорики громко кашлянул.

Мне не хотелось никого видеть, я побежал на крышу, бросился на пол, уперся взглядом в дождливое ночное небо; мною овладели не гнев, не отвращение, не тоска даже, а жуткий, невыразимый страх — ужасней, чем тот, что навевают привидения на кладбище; обуявший меня ужас напоминал безрассудный трепет предков, когда перед их глазами под храмовыми криптомериями появлялись синтоистские божества в белом.

С той поры я начал седеть, во мне не осталось ни намека на уверенность в себе, мнительность становилась все более жестокой, какие-либо надежды, радости, сочувствие представлялись несбыточными в этом мире.