живописуя и метели, погребавшие целые губернские города, и медведей-людоедов величиной с быка, и массу иных ужасов, которым сплошь и рядом верили…
Другое дело, что в метель, ничуть не опасную для жизни, обоз двигаться не будет, останется пережидать на месте. А зарядить пурга может на пару-тройку дней, от скуки с ума сходить начнешь, если водкой не развлекаться…
— Да нет, какая тут непогода, — сказал Кызлас уныло. — Плохо что-то вокруг, Петрович, не знаю, как объяснить… — он словно бы прислушался, насторожился, поднял палец с корявым ногтем. — Слышно же…
И такая серьезность читалась на его лице, что поручик невольно застыл, обратившись в слух.
Доносились тихие разговоры, скрип снега под ногами, фырканье лошадей, прочие привычные звуки… Он старательно вслушивался. И, вот странность, скоро и в самом деле ему стало мерещиться, будто непонятно откуда, вполне даже явственно, долетают странные отголоски. Словно бы раз за разом некто, неизвестно где находившийся, дергал великанскую струну, и она послушно отзывалась протяжным печальным звоном, далеко разлетавшимся над бескрайней снежной равниной, над людьми и возами, распространяясь вокруг затухающим дребезжанием на пределе слуха. Все это повторялось в точности — и понемногу под этот печальный непонятный звон в душу начинала заползать нешуточная тоска…
— Да к черту! — прикрикнул поручик, швыряя под ноги потухшую папиросу. — Ерунда все…
— Слышал?
— Что? Да ничего я не слышал!
— Врешь, слышал, — сказал Кызлас тихонько. — У тебя лицо такое сделалось… Никто вроде бы не слышит, Петрович, а мы с тобой слышим. У меня-то дядя шаман, так что ничего удивительного… А вот ты, Петрович, чистокровный орыс[1]… У тебя тоже, значит, такое есть…
— Да провались ты пропадом, родня шаманская, — сказал поручик без злобы, усмехаясь. — Я же тебе не приезжий какой, чтобы мне голову дурить всякой чертовщиной…
— Но слышал ведь? Звенит и звенит, как струна на чат-хане,[2] только чатхан должен быть с дом величиной…
— Вздор. Мало ли что звенит…
— Беда звенит, — убежденно сказал Кызлас. — Большая беда… Печально мне, Петрович, а никуда не денешься…
— Мистик доморощенный, — фыркнул поручик. — На дворе — одна тысяча восемьсот восемьдесят третий год от Рождества Христова, не помню, какой уж это год по вашему языческому исчислению, а впрочем, его вроде бы и не имеется…
— Я крещеный.
— Ну, тогда тем более не разводи тут мистику, а то отец Прокопий тебе от всего пастырского рвения выволочку устроит… Долго бока болеть будут. Слушай, Кызлас, может, тебе чаю вынести? А то водки, у меня есть…