Я считал, что такое довольно прохладное отношение ей не повредит и что в следующей своей пьесе, или в какой-то другой, после этой, она в конце концов добьется своего и вновь станет самой собой. Но Чарли Синклер сказал, что здесь я заблуждаюсь.
— У нее был свой шанс, — сказал он, — но она его проворонила.
— Я совсем не считаю, что она плохо играла, — возразил я.
— Она играла неплохо, — убеждал меня Чарли, — но не так хорошо, чтобы тащить весь спектакль. И теперь все это поняли. Гуд-бай!
— Ну и что будет с ней? — спросил я.
— Пьеса провалится недели через три, — сказал он, — и тогда, если она вовремя сообразит, то быстро возвратится на второстепенные или эпизодические роли. Но она не проявит своего чутья и не пойдет на это, как и любая другая актриса. Она будет слоняться по театру в ожидании другой главной роли, и наверняка найдется какой-нибудь дурак, который эту роль ей даст, и все они с удовольствием сорвут с нее маску, выставят на всеобщее обозрение такой, какая она есть, и тогда ей ничего другого не останется, как научиться печатать на машинке, или овладеть стенографией, или же найти подходящего мужика и выйти за него замуж.
Все и произошло точно так, как предсказал Чарли, что заставило меня дать более высокую оценку его уму, хотя в результате он не стал мне больше нравиться. Кэрол получила на следующий сезон роль в другой пьесе, и ее игра подверглась беспощадной, уничтожающей критике. Я не пошел смотреть ее в этой роли, потому что к тому времени я уже познакомился с Дорис и подумал, — для чего тебе все эти неприятности?
После этого я ее ни разу не видел, никогда не замечал ее имени в театральных новостях и даже прекратил видеться с Чарли Синклером. Поэтому когда Кэрол вдруг позвонила мне на работу в то утро, я и не знал, чем она сейчас занимается.
Когда я думал о ней, то не мог не признать, что в моей памяти сохранился для нее болезненный, и опасный, по-моему, для меня уголок, и я в таких случаях заставлял себя думать о чем-нибудь другом.
* * *
Я пришел в бар Статлера чуть раньше, заказал себе выпить и сидел, не спуская глаз с двери. Она вошла ровно в два тридцать. На ней — бобровая шуба, которой у нее не было, когда мы с ней встречались чуть ли не ежедневно по вечерам, и ладно скроенный довольно дорогой синий костюм. Она была такой же красивой, такой, какой сохранилась в моей памяти, и я заметил, как все мужчины похотливо оглядывали ее, когда она направилась прямо к моему столику.
Я не поцеловал ее, даже не пожал руки. Кажется, только улыбнулся и сказал «хэлло», и, насколько помню, я все время думал о том, что она ни капли не изменилась, и помог ей снять шубу.