— Нечего зря миндальничать с этими типами! — учил их лейтенант Мэдокс, стоя перед его взводом. — Всыпьте им пару раз — сразу станут как шелковые, истинными джентльменами станут.
Вон он, лейтенант, напрягая зрение, уставился на приближающуюся к пристани шхуну. Хоукинс уверен: на круглой, покрасневшей физиономии лейтенанта заметно приятное ожидание. Посмотрел на других бойцов: за исключением Хогана, по лицам ничего не скажешь. В Лондоне, во время войны, Хоукинс однажды слышал, как американский летчик, капитан по званию, говорил: «Англичане будут совершенно равнодушно взирать на казнь через повешение Гитлера; на своих дочерей, заключающих браки с членами королевской семьи, или на то, как им самим отрубают топором ноги выше колен, — у них ни один мускул не дрогнет на лице. Такую армию победить просто невозможно».
Этот американский офицер был, конечно же, пьян, но, оглядываясь вокруг и вспоминая прежние времена — тот день за Каеном, или второй, на Вейне, или третий, когда он со своей ротой вошел в концлагерь в Бельзене, — Хоукинс хорошо понимал, о чем говорил этот американец. Через минут десять — пятнадцать все его товарищи могут оказаться в самой гуще приличной бойни на борту этой шхуны — с применением дубинок, или ножей, или даже бомб кустарного производства, и теперь, за исключением Хогана, снова все того же Хогана, все они выглядели так, словно построились для обычной рутинной утренней переклички у своего барака. Но этот Хоган — ирландец, а это далеко не одно и то же. Худенький паренек, невысокого роста, с мужественным, красивым лицом, с перебитым носом; неловко суетится, скулы напряглись от возбуждения, то и дело взволнованно сдвигает шлем то на лоб, то на затылок, тяжело дыша, размахивает дубинкой, а его громкими вздохами перекрываются все приглушенные звуки, доносящиеся от шхуны до берега, и разговоры солдат.
На шхуне запели: пение то взмывало вместе с судном, то проваливалось, и какая-то едва слышная чужеземная мелодия, казалось, с вызовом добирается до них по зеленой маслянистой воде. Хоукинс знал несколько слов на еврейском, но сейчас никак не мог понять, о чем поется в этой песне. Какая-то дикая, несущая в себе явную угрозу песнь, должны ее были исполнять не на этом солнцепеке и не рано утром, и не женские голоса, а лишь поздно вечером, в пустыне, отчаянные, не в ладах с законом люди. За последние недели Эстер перевела для него две-три еврейские песни, и он заметил, что в них постоянно фигурируют такие слова, как «свобода» и «справедливость». Но они вряд ли подходили к этой нудной, опасной, хриплой мелодии, долетавшей до них, словно жужжание, через бухту с медленно идущего старого судна.