Даже бледное лицо Алексея и страшная, потемневшая нога не пугали ее так, как этот слабый, лишенный жизни шепот.
И еще ее преследовала беспомощная улыбка, скорее усмешка. Алексей будто просил прощения, что все так получилось, и старался приободрить свою спасительницу.
Добирались они до города с попутной подводой, думала, что расскажет доктору об этом угасающем голосе, о страшной усмешке, и этого будет достаточно, чтобы он согласился помочь, потому что нельзя не пожалеть человека, если он говорит вот таким тоном и так улыбается. Но теперь, вспоминая свои разговор с Лещевским, Аня поняла, что толком не сумела ему ничего объяснить.
Соображение это показалось ей убедительным: чем больше она раздумывала над своим поведением, тем больше убеждалась, что в отказе доктора виновата сама.
«Надо попытаться еще раз, — решила Аня. — Буду просить, умолять, все растолкую! Не может он не согласиться. Не имеет права отказывать!»
Девушка побежала обратно на улицу Рылеева, где была расположена больница. Аня решила стоять у двери и во что бы то ни стало дождаться, когда врач выйдет. Спрятавшись в ближайшее парадное, она не отрываясь глядела на больничные ворота.
«Пусть только теперь откажет, пусть попробует! Тогда он узнает, кто он такой. Я исцарапаю его морду, плюну ему в глаза», — твердила она, больше всего опасаясь, что придется выполнить хотя бы одну из своих угроз.
Только теперь, когда ушла странная просительница и Лещевский закурил, помимо его воли вспоминался весь разговор с девушкой. Хирург увидел себя и ее как бы со стороны, взглядом другого человека, очень трезвого, спокойного и объективного. И этот другой, посторонний, явно был недоволен поведением Адама Григорьевича, но хирург старался не замечать этого недовольства и, как могло показаться, спокойно курил немецкую сигарету. Сигареты были неважные, очень слабые, с каким-то аптечным привкусом, и врач старался сосредоточиться на этом привкусе и думать о том, как хорошо бы теперь раздобыть хотя бы одну пачку «Казбека», который курил до войны. Потом он заставил себя вспоминать, как, бывало, по утрам, направляясь в больницу, заходил в табачный киоск, что приткнулся на перекрестке Первомайской и Гражданской, неподалеку от гастронома. Он представил себе этот довоенный гастроном. Это беспокоился не сегодняшний Лещевский, затравленный, испуганный, озлобленный, безмерно уставший от сознания своего бессилия и бесправия, а другой — довоенный человек, известный и уважаемый в городе, заведующий хирургическим отделением большой городской больницы, привыкший немедленно откликаться на чужую беду, умевший в экстренных случаях вставать с проворством бывалого солдата даже среди ночи. И этот прежний Лещевский не находил себе места, не мог спокойно стоять, равнодушно покуривая сигарету…