- «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящий Его. Яко исчезает дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением, и в веселии глаголющих: радуйся, Пречестный и Животворящий Кресте Господень…»
Зрит Серафим, как всклубился рой над одной из бортей, переполненной молодым приплодом и матку юную родившей, ужо вернулись проворные стражи-разведчики из дебрей, дом сыскали новый, дупло сухое, все прознали и поведали старой матке… И вот взлетела она с новым племенем, оставив младую царствовать в родимой борти, и повела за собою половину пчел с гудом и весельем. Колесом ходит рой над избой Серафима, облетает дуб заповедный и родник свой чистый, тучкою золотою устремляется в дебрь Княжьего острова на поселение и обживание новых лугов…
Зрит Серафим их полет, и улыбка теплит его древние уста и следом бредет за роем через поле свое и видит, как рой закружил и сел на передых, сбор последний пред путем дальним. Села матка на столб каменный, и разом обвис вокруг рой бородою живой и горячей на лике бога могучего Сварога, и стал он дивно людским, с бородою окладной… Матка ползла и уста щекотала, каменными ноздрями вдыхал Сварог дух медовый и млел щуря очи…
Явился Серафим пред ним, и долго они друг перед другом стояли, и мысли их жизнию были полны, светом и Духом небесным, чудом медовым земным…
«Ми-илая… ми-и-ила-я… Мила-ая-а… Ми-и-и-илая», — пела в голове Егора птица, — «Ми-и-илая ты моя-я-а…»
— Милая… жалкая ты моя, — шептали спекшиеся губы.
~ Хороший ты мой… единственный… мой… мне чисто и свободно с тобой, как в том сне… — стонала она в ответ, в горячечном забытьи целуя его лицо и руки, выжженный крест на его груд и….
Зеленые кроны берез кружились каруселью в ее залитых слезами глазах, острый запах его губ и тела жадно вдыхала она и ладонями прижимала его голову к своей трепещущей груди, боясь думать и осознавать — что происходит с нею, с ними обоими, вспышками яркими в ее сознании то и дело возникал тот восьмигранный древний храм, открытый во все пространства сводчатыми окнами, и опять осознавала его столбом света в центре этого удивительного храма, а под сводом светило живое солнце… изгоняя тварей стрелами лучей своих, а они все мелькали в окнах, безликие и черномерзкие, но уже не посягали лезть в храм, боясь ее вербных прутьев и света небесного…
Выползла на высокий дряхлый пень старая змея и свернулась колечком на пригреве, высоко подняв голову и слеповато вглядываясь в близкое шевеление и непривычные звуки из смятой травы. Шипела она, рот растворяя, языком осязая горячий воздух, зубы желтым ядом полные выказывая и страша нарушителей покоя ее, пространства обжитого своего. Зрению близорукому ее виделось что-то большое и единобелое, солнце преломлялось и свет исходил и тепло из травы качающейся. Лень ускользать ей было в сырые буреломы, кивала головой плоской и страшной для всего живого, и так потянуло ее на тепло земное, что медленно изошла с пня и потекла близко к хрусту и стону, завороженная злостию своею и бесстрашием существа незнаемого пред ней. Выглянула из травы, кровию глаза налив свои немигучие, видя и чуя досягаемое броску тело белое-теплое, сама уж спружинилась, капли яда источились на зубы гнилые, и рада уползти, да не может, тянет ее и ворожит кровь горячая, гремучим хвостом нервно дергает, шипом щеки напыжила… слышит стук далекий косы змея, приказной и велящий наброситься, звон косы по траве смертный чудится… Тут и припомнилось старой былое, ранней весною клубки гадов милые… старую кожу снимала, в нарядную, в новую кожу она облачалася, так же стонала, свивался с змеями, так же любила беспечно и радостно, ну а потом по траве борзо порскали, малые змейки нутром исходящие, лютость ее еще в чреве познавшие. В травах бескрайних они раслолзалися, а вырастали — клубками свивалися, змеи и змеюшки страшные обликом, друг же для дружки любимы и благостны… Змея обмякла вдруг и голову сронила, безмолвно уползла, постигнув все что зрила…