Существует сложность и другого рода. Она заключается в том, что писатели, которые далеки от эстетизма и идеи которых как раз питаются соками, идущими от жизни, оказывают "сопротивление" самому сотворчеству Шестова, его помощи в обнажении их "тенденции". В результате подобного "сопротивления" шестовское сотворчество трансформируется, незаметно принимая характер разоблачительства. В сокрытии трагедии оказывается повинна не только "литература". Шестов подозревает самих писателей в малодушии, лицемерии, предательстве, "повороте назад" (Чехов, автор "Палаты N 6"), "обратном симулянтстве" (больные духом Достоевский и Ницше делали вид, что они здоровые). Основной смысл разоблачительства определяется тем, что Шестову глубоко чужд пафос дистанции по отношению к рассматриваемому им писателю, что в свою очередь связано с известной догматичностью его "адогматической" философии. При всей своей оппозиции к монизму Шестов утверждает некий монизм в самом переживании трагедии. Место пафоса дистанции в шестовской методологии занимает "произвол", деформирующий образ писателя порою до такой степени, что он похож на оригинал, как, если прибегнуть к любимому Шестовым сравнению Спинозы, созвездие Гончих Псов похоже на псов, лающих животных.
Приступая к разбору Достоевского, создатель "философии трагедии" писал: "Возможны, конечно, ошибки в истолковании отдельных мест сочинений Достоевского, даже целых романов. На что же надеяться в таком случае? На критическое чутье?! Но читатель недоволен таким ответом. От него отдает мифологией, старостью, плесенью, ложью -- даже умышленной ложью. Ну, что ж? Тогда остается одно: произвол" (3, 22). Такая методология критического исследования, не лишенная элемента эпатажа, занимает в творчестве Шестова центральное место, повторяясь из книги в книгу, распространяясь на писателей, библейских пророков, отцов церкви и философов, которые попадают в поле зрения Шестова (за исключением, пожалуй, одного Ницше, который изменил Шестова больше, чем Шестов -- его), и случай приписки Белинскому шестовских сомнений, о чем шла речь выше,-- факт аналогичного ряда.
Верил ли Шестов в то, что создает достоверные образы писателей? Очевидно, вопрос о достоверности просто был лишен для него всякого смысла, потому что, по его мнению, "достоверность вовсе и не есть предикат истины или лучше сказать, что достоверность никакого отношения к истине не имеет" (8, 30). Легкость, с которой Шестов менял образы писателей, и не однажды, как это случилось с Толстым и Достоевским, говорит о том, что эти образы были обречены всякий раз, когда Шестов изменял свое мировоззрение, и что они наполнялись смыслом лишь как временные опорные пункты на шестовском пути к "спасению", как вехи его эволюции. В результате сальвационизм Шестова в своей максималистской основе приходит в противоречие с требованиями культурной традиции, тем самым приводя философа к определенному культурному нигилизму. Пафос М. Гершензона как оппонента Вяч. Иванова по "Переписке из двух углов" в рассмотрении культуры в качестве "системы тончайших принуждений" весьма родствен Шестову, который приходит в восторг всякий раз, когда "голос живой природы берет верх над наносными культурными привычками" (5, 29).