От "Философии трагедии" до статьи о Чехове простирается время самых болезненных и громких криков Шестова. Затем крики слабеют, удары о стену становятся глуше по мере того, как Шестов все более настойчиво сомневается в правах разума на достоверное суждение о смысле мироздания. Он выбирает "непонятность" как "основной предикат бытия". Он обращает свое внимание на ненормальность, которая становится для него способом более глубинного познания тайн мира. "Эпилептики и сумасшедшие,-- пишет Шестов,-- может быть, знают такие вещи, о которых нормальные люди не имеют даже отдаленного предчувствия..." (6, 45). Шестов сравнивает нормального человека с крепко уснувшим, которого, чтобы разбудить, необходимо щипать, тормошить, щекотать и бить. Философия призвана быть побудчиком или, возможно, даже вирусом, вызывающим болезненное состояние. Шестов призывает терпеливо ждать событий: "40-градусной температуры, эпилептического припадка или чего-нибудь в таком роде, что облегчает трудную задачу искания..." (6, 48).
Ненормальность, болезнь, бред -- вот архимедов рычаг, с помощью которого Шестов хочет окончательно своротить ненавистную стену "законов природы". Он с энтузиазмом цитирует слова Свидригайлова: чем человек больше болен, тем и соприкосновений с другим миром больше, а "когда умрет совсем человек, то прямо и перейдет в другой мир". Пораженный логикой свидригайловского рассуждения, Шестов принимает его, не замечая, в какую ловушку попадает. Дело в том, что ненормальность в своей соотнесенности с болезнью и смертью оказывается отказом не только от разума. "Другой мир", обеспечивающий спасение, познается через как можно большее удаление от жизни (в пределе: смерть), в результате чего спасение вместо первоначального примирения с жизнью, каким оно выступало в первой книге Шестова, обращается в разрыв с посюсторонней жизнью, и не случайно в поздних работах философ неоднократно цитирует слова Еврипида: "Кто знает, может быть, жить значит умереть, а умереть -- жить".
Такие настроения впервые появляются в статье 1908 года "Разрушающий и созидающий миры", написанной по поводу восьмидесятилетия Толстого. В ней Шестов останавливается на чудотворном "спасении" Пьера Безухова. Как известно, попав в плен к французам, Пьер стал свидетелем расстрела, которого сам он едва избежал. Характеризуя душевное состояние Пьера, Шестов приводит слова Толстого: "С той минуты, как Пьер увидел это страшное убийство... в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога... Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь -- не в его власти". Однако в ночь того же дня, когда Пьер находился на дне отчаяния, у него происходит знакомство и разговор с Платоном Каратаевым, и после этого разговора "Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новою красотой, на каких-то новых и незыблемых основах, двигался в его душе". Метаморфозу, совершившуюся с Пьером в течение считанных часов, приведшую его "от крайнего отчаяния и совершенного, окончательного неверия в Бога, в мир и людей... к твердой, прочной, незыблемой вере в мир и Творца" (6, 93), Шестов готов сравнивать с чудом воскресения Лазаря.