...о том, кто жгучею тоскою
томился по краю родном,
и вдруг узнал бы, что волною
он схоронен на дне морском...
Еще не ведая полного значения этих строк, я томился над ними, предчувствуя их приложимость к судьбе любого - и даже, возможно, моей собственной, хотя поверить в это было примерно так же трудно, как в неизбежность смерти или в бесконечность вселенной.
Палисадник на дне морском: настурции, золотые шары, анютины глазки, горчащий кресс-салат, богатый витаминами и выраставший с невозможной быстротой. Астры: совершенно совершенные игольчатые сферы, бордовые внутри, белые на кончиках лепестков, от которых исходило необъяснимое ощущение морозного утра. Когда цветочница изменяет родине, Алексей? Когда продает нас-турции. Отцветали, и превращались в твердые зеленоватые орешки с острым запахом. Весной, когда палисадник был еще совершенно зелен, дядя Саша приносил пятикопеечные букеты ландышей, полезных для сердца, не произрастающих в неволе. И почти сразу они воплощались в музыку - у нас была хорошая радиола, с чистым звуком, пластинки почти не шуршали, ты сегодня мне принес не букет из алых роз, не фиалки, и не ЛИИИИЛИИИ! Протянул мне просто ты эти скромные цветы, но они такие МИИИИЛЫЕ!
Я напевал в углу, выводя из себя сестренку, и вдруг мать замерла над эмалированной миской картофельных очисток, прислушиваясь. (Полчаса назад она с позором бежала с кухни, где кипела очередная коммунальная ссора, и расположилась готовить за обеденным столом). Погоди, сказала она, погоди. Пропой еще. Я покраснел, заподозрив издевку, но в тот же вечер был приглашен дядя Саша, умевший играть на мандолине, у мальчика талант, промолвил он авторитетно. Я вышел во двор, где кругом стояли старые липы, уже облетавшие по причине позднего сентября, подошел к товарищам, игравшим в помятый резиновый мяч, одна половина синяя, другая зеленая, и посередине - вытертая красная полоса. У меня абсолютный слух, похвастался я, повторяя чужие слова. Ну и дурак, ответили мне. Обида оказалась не единственной: слух мой не был абсолютным, следующей весной я провалил экзамен в музыкальную школу, и до сих помню, как стыдно было брести потом по Кропоткинской с отцом, крепко сжимавшим мою руку.
Не расстраивайся, папа, сказал я.
Я не расстраиваюсь, сказал он через силу, я все равно тебя люблю, Бог с ней, с музыкой, к тому же ты попробуешь поступить на будущий год. Попробуешь?
Сколько огорчений принес я отцу и матери, начиная с самого нежного возраста. Начиналось все - лучше некуда. Был я младенец тихий, и месяца в три-четыре уже мог преспокойно проспать всю ночь, не тревожа ни родителей, ни многочисленных домочадцев, теснившихся на бабушкиной жилплощади. Не болел ни одной из страшных детских болезней. Не капризничал, не выклянчивал игрушек. В старшей группе детского сада одолел все толстые книжки, которые воспитательница читала моим сверстникам вслух. Но разве чтение - это тот талант, которого так ожидал во мне отец? А других у меня не было - пел я скверно, рисовал отвратительно, на уроках труда изготовлял поделки выдающегося уродства и ненадежности, а к тому же был подвержен припадкам самой мрачной меланхолии, согласитесь, не слишком привлекательной в мальчишке, особенно если он - кожа да кости, и вообще непонятно, в чем держится у него душа. Стоит ли объяснять, какое двусмысленное положение я занимал среди сверстников. Меня уважали, как уважают очкариков и зануд, у меня списывали, у меня спрашивали ответы на арифметические задачи, но и, разумеется, презирали - и хотя очков я в жизни не нашивал, но занудой, действительно, был первостатейным.