В тот вечер я вступил в комнату молча, с перепачканным футляром от лиры в руках, в разорванной белой рубахе и грязной туникой под мышкой. (Кстати, родители не пошли на концерт еще и потому что мама не могла оставить хворавшую Аленку, только вернувшуюся из своей лесной школы, а у отца было партсобрание). Квадратный стол на дубовых тумбах, слишком большой для нашего обиталища, был накрыт розовой, тщательно выглаженной атласной скатертью с шелковыми кистями, из расставленных яств я заметил испеченный мамой "Наполеон", две бутылки газированной воды для нас с Аленкой, и четвертинку "Московской" для отца. Для него же, очевидно, предназначались нарезанные кружочками соленые огурцы, для всей семьи - шпроты, аккуратно разложенные на чайном блюдечке, и несколько ломтиков сыра. Объемистая миска с винегретом да тщательно прикрытый чугунок с горячим означали, что мама весь вечер металась между капризничавшей Аленкой и кухней. Отец, в своем темно-синем, порядком истрепавшемся уже костюме, в поблескивающей нейлоновой рубашке и все том же черном галстуке, поднял на меня иронический взор, в котором было и торжество по поводу моего предполагаемого триумфа, и радость за меня, и легкое поддразнивание, и готовый сорваться с губ вопрос: ну как, как же все это было там, много ли тебе аплодировали, аэд-схоластик, поздравляли ли, удалось ли тебе, наконец, утереть нос всей этой школьной сволочи. Все это в одно мгновение потухло. Я в страхе отступил в черное зияние подвального коридора и замер на пороге. Медленно встал мой отец, медленно подошел ко мне, пристально взглянул в глаза (я не отвел взгляда), ударил меня по щеке, а потом странно, будто от брезгливости, отряхнул руку.
Мне удалось устоять на ногах: по всей видимости, сила удара была значительно умерена. Поймав мой ответный взгляд, отец мгновенно опомнился. Сгорбившись (или мне показалось?), прошел он сквозь стесненное пространство нашего жилья, освещенного лампой под оранжевым абажуром, и сел на диван, обхватив руками колени. "Изверг!" - театрально вскрикнула мама. "Ты за что побил Алешу, - прохрипела Аленка, - ты нас раньше никогда не бил". "Мальчишка даже не умеет себя защитить", бросил в ответ отец, "хлюпик, шибздик, что из него получится?" Не поняв второго слова, я обиделся еще больше - а мать уже поспешно отводила меня за руку на кухню, успев по дороге захватить из шкафа чистую одежду. Вздрагивая от холода и отчаяния, я умылся, потом, забившись в угол между стеной и нашим столом, переоделся (кухня была пуста) и оцепенел. Наверное, это были самые несчастные минуты в моей жизни. Мы стояли с мамой у плиты - я, прижавшийся лбом к шероховатой отсыревшей штукатурке, и она, в выходном шевиотовом платье с застиранным белым воротником, горьким шепотом уверяющая меня, что все уладится, и что не стоит сердиться на отца, который сегодня ходил на собеседование в какое-то очередное ведомство, получил отказ, и потому был расстроен и без моих трагедий. Я следил за хрустальной струйкой воды, постоянно текущей из прохудившегося крана, под раздражающее журчание думая не о словах матери, а исключительно о тараканах, которые водились под раковиной, укрытые в складках засаленной, дурно пахнущей половой тряпки. Вот так и моя жизнь, размышлял я, мне выпало родиться и расти в семье мещан, которые только рады растоптать переживания родного сына. И она, думал я о маме, как может она жить с таким пустым, самодовольным типом, ничего не добившимся в жизни, и теперь тиранящим своих близких. Да-да, именно так я и думал, начисто забыв одну из главных заповедей аэда: после всякого выступления быть ласковым с родными и близкими, и, переодевшись в светскую одежду, мысленно проиграть про себя эллон "К радости", написанный Басилевкосом уже после того, как персы, ослепив великого грека и перебив ему ноги, бросили его умирать в окрестностях Карра.