Молотобоец молчал. Горазд поднял голову, не умолял, приказывал:
— Развяжи кушак.
— Как бы не так! Ведь ты — беглый холоп аль нет?
— Ну, беглый, а только все равно зря старался. Сам же и развяжешь меня.
— Ой ли?
— Ты пойми: я в Москву еду. Князь Михайло Торжок разгромил, а ныне в Литву ушел. Упредить надо, а то он и Москву так же испепелит. — Захлебываясь, сбиваясь, Горазд рассказывал о гибели Торжка. Слушая его, все больше хмурился молотобоец. А кузнец? Черт его знает! Сидит на пеньке, травинку покусывает.
— …били, глумились, грабили!
Едва смолк Горазд, как молотобоец шагнул к нему, начал развязывать туго затянутый узел.
— Не трожь! — кузнец коршуном кинулся на молотобойца, оттолкнул его. — Сдурел, сучий сын? Он брешет, а ты уши развесил!
— Не брешет он.
— А хоть бы и так! Нам какое дело до Москвы? Мы, чай, тверские. Побьет князь Михайло москвичей, ну и наша взяла!
— Чья наша–то?
— Поговори у меня еще. Я те покажу, как хозяину перечить!
Молотобоец замолк, оробел. Горазд, прищуря один глаз, словно целясь в кузнеца, сказал:
— Я тож припомню тебе, хозяин.
Кузнец оторопело поглядел на Горазда.
Тот поднялся, сел, смотрит так, что лучше бы такого взгляда и не видать.
— Продавай меня Паучихе, продавай! Она тебе и за меня, и за подковку заплатит, но помни, Иуда, Паучихина вотчина отсель недалече.
— Што с того?
— А ты не ухмыляйся, — Горазд с ненавистью смотрел на улыбку кузнеца, которая уже не казалась ему хорошей, — рано или поздно, а придут сюда москвичи…
— Чаю, не придут.
— Ну и дурень. Аль невдомек тебе, что Московский князь с Тверским схватились насмерть, а как ни верти, Москва сильнее. Жди, придут москвичи, тогда…
— Что тогда? — продолжал куражиться кузнец.
— Припомню я тебе подковку! Быть твоей кузне спаленной, а тебе самому в подковку согнуться. Будешь холопом московским, это я тебе обещаю твердо!
Горазд оборвал, смолк, закрыл глаза, не хотел смотреть на сразу осунувшуюся рожу кузнеца. Тот потоптался на месте, вздохнул и сам принялся развязывать узел. Приоткрыв глаза, Горазд заметил на лбу кузнеца капли пота.
«Проняло пса! Москвы испугался!» — Так подумал Горазд и тут же нахмурился, укорил самого себя: «О Москве думаю, Москвой грожу аль Машенькину смерть позабыл?» — Но ответом на этот упрек в памяти встал с осязаемой ясностью разгромленный, сожженный Торжок.
Может быть, именно потому, что погибла Машенька, потому, что искалечена жизнь, Горазд и смог понять с такой силой: нельзя, нельзя допустить, чтоб и Москву сожгли, чтоб так же, как в Торжке, гибли русские люди, чтоб Лихо снова гуляло по Руси, калеча судьбы и жизни.