Дневник 1931-1934 гг. Рассказы (Нин) - страница 157

Почему эта любовь более нереальна, чем другие?

Думаю, что женский мазохизм отличается от мужского. Мазохизм женщины — весь из материнского инстинкта. Мать… страдает, отдает, кормит. Женщина приучена не думать только о себе, быть бескорыстной, служить, помогать. Этот мазохизм чуть ли не естествен для женщины. И этот мазохизм может исковеркать ее, взорвать, как, например, мою испанскую бабушку. Такой же мазохизм приводит к гибели людей под тяжестью католической набожности. Стало быть, материнский инстинкт подвергает меня опасности.

Если б только я могла освободиться от постоянных поисков отца! Отца? Или спасителя? Или бога?

Каждое подлинное взаимопроникновение в человеческую суть так редко и драгоценно, что его необходимо оберегать. Сейчас Альенди убежден, что здесь почти наверняка иллюзорность. А я, с тех пор как он признался мне в своей незащищенности, тревогах, желании любви, понимаю, что должна убедить его в реальности моего чувства.

Вот я и позвонила ему сегодня утром: «Может быть, у кого-нибудь из ваших пациентов грипп, так что я могу прийти вместо них?»

Отец у Генри, как и у Лоуренса, был здоровяком, с не слишком удобным для семейной жизни характером, весельчаком и любителем выпить, мать строгая, пунктуальная и очень неглупая женщина. Соль Колен говорит в своей книге о Лоуренсе[63], что Лоуренс пытался вернуть себе отца, трактуя его как Бога, как способ бегства от женщины и от преклонения перед матерью. Генри создал для себя культ мыслящего мужчины, и его работа — это борьба за победу над женщиной, над матерью и преодоление женщины в себе.


…Я начала наш сеанс, посадив Альенди в кресло пациента, с анализа «знаков», выражающих недостаток в нем доверия к жизни вообще и к любви в частности. Указала ему на то, что он носит в себе проекцию поражения, и это предопределяет неизбежность его неудач.

Пользовалась я его формулами и его профессиональным жаргоном.

Он сказал:

— Мне всегда хотелось стать волшебником. В молодости я постоянно воображал себя творящим чудеса.

— Возможно, в том, что вы стали заниматься психоанализом, отразилось это ваше желание.

— Я прошел мимо всех радостей и удовольствий жизни. Словно какой-то занавес существовал между мной и реальностью. И никогда я не был счастлив с женщиной.

Словом, я начинаю заботиться о нем, а не он обо мне.

— Может быть, это болезнь, но я никогда не относился к числу пылких мужчин, у меня могло быть все, что угодно, кроме женской ласки.


Генри сидит над правкой своего романа. Я так ясно понимаю его замысел, характер, так чувствую его тональность, что в состоянии убирать все ненужные частности и даже менять местами главы. Я объясняю Генри свою теорию бессмысленных деталей: надо обходиться без них, как без них обходятся сны; повествование становится не только насыщенней, но и получает дополнительную энергетику. Вот он начинает: «В среду утром я стоял на углу…» Я говорю, чтобы он выкинул «В среду», сбросил балласт, и скорость вырастет; самое главное… искусство сокращений. Его страницы, написанные в исступлении, по наитию, — самые пламенные страницы, читанные мною когда-либо. Пик кульминации наступает именно в таком экстатическом письме. Преклоняюсь перед ними. А бывает, он пишет что-то вроде штучек дадаистов: вот на таких он построен могучих диссонансах. Выскажет какое-нибудь суждение на одной странице, но на следующей же сведет это суждение на нет и станет утверждать нечто противоположное. Но эти вздыбленные сейсмическими ударами страницы — блистательны. От крайностей сентиментализма он бежит к холодному, чудовищному безумию. А когда мы с ним работаем, особенно когда держим корректуру, случаются забавные сценки. Однажды, выискивая опечатки, я прочла монотонно, механически, так же, как прочла бы «Четверг выдался солнечным», — «Перед эрекцией и после эрекции… генитальное пиршество».