В то время как он пишет мне, Делия или какая-нибудь другая дама располагается от него в паре футов — от письма на меня может пахнуть ее духами, — а он, наверное, говорит что-нибудь вроде: «Мне надо написать моей дочери, что она теперь единственная женщина в моей жизни, потому что достойный романтический финал для стареющего Дон Жуана — бросить всех и стать chevalier servant[115] собственной дочери». Ненадежность иллюзии. Сотворение миражей и призраков. Приукрашивание реального. Кто собирается выведать правду у другого? Кто солгал первым? Однажды отец читал мне вслух письмо от Маруки, там был длиннющий пассаж, в котором она изъяснялась в любви ко мне. Письмо осталось на столе, когда он вышел из моей комнаты, я прочитала его, никаких пылких фраз там не было, только обычное «Сердечный привет Анаис».
У Генри бывают те же Сатурновы затмения, что и у Арто. Холодный, невыразительный, угрюмый, потерянный. Арто предупреждал меня о них, потому что он прекрасно осведомлен об этих состояниях, когда «я» разламывается надвое. А Генри не знает, откуда приходит беда. Я говорю «затмение», и это слово достаточно верно освещает хаотическое состояние Генри, пока он не начинает выбираться оттуда. Я помогаю сплотиться разъятым частям его разума. Я заставляю его искать верный путь, путь к самопознанию. Он приучает меня к вкусу улиц, кафе, фильмов, к вкусу еды и выпивки, а сам вкушает радости осведомленности. «Как это точно, как точно», — кричит он и почти сразу же бросается к работе.
Этот дневник показывает гигантскую, всепоглощающую тягу к правде, но, написав это, я рискую разрушить все здание моего вымысла, уничтожить все мои дары, все, что я сотворяла и оберегала, всех, кого я спасла от правды. Что же нужнее миру — иллюзия, которой я дарю жизнь, или правда, которую я вкладываю в дневник? Когда я принималась мечтать об удовлетворении людских грез, иллюзорном удовлетворении их голода, знала ли я, что существует более мучительный ненасытимый голод? Что побуждает меня теперь предложить правду вместо иллюзии?
Продолжаю по-прежнему выкраивать из ткани моих ранних дневников разные отрывки, чтобы синхронизировать их с теперешним временем.
Я думала, что образ отца будет стираться со временем; еще в тринадцать лет я описала в дневнике человека, которого взяла бы в мужья:
«Очень бледное, непроницаемое лицо, ослепительно белые зубы, медленная величественная походка, холодная улыбка. У него будет приятный звонкий голос. Он станет рассказывать мне о своей жизни, полной трагических приключений. Я бы полюбила его за гордость и величавость, за то, что он много читает и играет на разных инструментах».