Потом мы сидим в кафе. Мне все еще смешно при воспоминании об огромном костяном ожерелье вокруг шеи лежащей женщины из дерева. Генри говорит о своих книгах, о своих идеях, о своих записях. Такое изобилие, такое богатство!
Его «Черная весна», его сценарий, его книга о фильмах, его книга о Джун. Он совсем растерялся.
— Теперь я отправляюсь в Китай.
— А что ты подразумеваешь под Китаем?
Генри начал с довольно туманных объяснений. Китай, кажется, означает определенные условия существования… мир простого бытия. Где живут, как растения, — бессознательно. Никакой воли. Великая невозмутимость, как у индусов: они же позволяют себе быть бездеятельными, чтобы позволить упавшему в них семени прорасти и расцвести. Что-то среднее между волей европейцев и восточной кармой.
Но до конца в «Китайской идее» Генри я не разобралась. Временами я чувствовала, что он имеет в виду, но это выглядело натянуто и ненадежно. Жизнь его была долгим противостоянием принципу воли; впрочем, ему это было нетрудно: он и родился лишенным воли, он родился бездеятельным. Это была философия, рожденная темпераментом. Он позволял событиям происходить. Он считает, что ради сохранения способности наслаждаться жизнью надо бы поосторожней обращаться с принципом воли, умерить здесь пыл; вот это он и намерен выразить в литературе. Ведь он человек, уклоняющийся от будничных трудов, ответственности, всяких (в том числе и семейных) уз. Освободил себя от всех обязанностей, кроме одной: писать, возможно, и за счет других, за счет маленьких людей и мелких в сравнении с ним художников.
Но для работы разве ему не понадобится воля и энергия других? Он говорит о необходимости разобраться в его заметках, горы листков бумаги с его каракулями. Организовать. Много раз приходилось мне двумя руками зарываться в этот хаос, организовывать сначала человека, а потом его работу. Чтобы быть верным самому себе, ему не следовало бы требовать от меня всего этого: соединять отрывочные заметки, придавать им цельность, выявлять суть.
Потому что он, на самом деле, дада.
Манифест дадаизма.
Dada, c'est tout, се n'est rien, c'est oui en Russe, c'est quelque chose en Roumain, c'est quelque chose en presque toutes les langues et qui n'a pas son dada, c'est l'absurde absolu, l'absolu du fou, du non, c'est l'art pour l'art, c'est Dada.[130]
Я люблю сумерки и темноту. Я люблю хождение по улицам Парижа, я иду, и мне представляется Захер-Мазох. Он такой, каким я вижу его на обложке книги: стелется в ногах у обнаженной красавицы, еле-еле прикрытой мехами, она в высоких сапогах, и она хлещет его плетью. Эта красавица обманывает его постоянно, но он сам просил ее об этом. Вот и сейчас он с вожделением смотрит на свирепого вида служанку, потому что думает, что та обойдется с ним еще круче, чем ее хозяйка.