Но фигура съежившегося у ног красавицы Захер-Мазоха не привлекает меня. Мне интересно это неистовое испытание самых ужасных жестокостей жизни. В тот день я не смогла заговорить ни с симпатичным привратником, ни с парикмахером, потому что я хотела спросить их, откуда во мне такая склонность, просто самая настоящая страсть к мехам. Было бы у меня достаточно средств, я бы устлала мехами все полы, покрыла бы мехами стены и сама бы оделась в меха. Возможно ли, хотела я спросить, что это говорит в нас память о том, когда мы были животными? Что моя неспособность к разрушению, в которой меня обвиняет Генри, вскоре обернется своей противоположностью? Что моя жестокость просто прятала свои клыки и когти под бархатной маской и перчатками?
Книга Захер-Мазоха, положим, чересчур цветиста. Но как же можно забыть венгерских крестьянок, сбрасывающих в жаркий день почти все с себя и танцующих в одних широких юбках, которые то и дело взлетают вверх, обнажая горячие, загорелые тела? Или африканские девушки с поясами из бисера и рыбьими зубами с привешанными колокольчиками. Девичьи бедра раскачиваются под звон колокольчиков. И верховая прогулка сегодня утром, и рысь лошади, и запах ее пота между моими ногами. Сумятица жары, запаха и движение лошадиного хребта между ногами — и мне хочется упасть на траву и предаться любви с кем-нибудь.
Отними у Генри его писание, и не знаю, кем бы он был. Люди, знающие его кротким и добрым, удивляются, что именно он пишет такие вещи. И я временами чувствую, что эта его мягкость не совсем подлинная. Таков просто его способ очаровывания. Разоруживания. Он полагает, что так легче войдет, куда ему надо. Как бы замаскирует внимательного наблюдателя, критика, обвинителя, сидящего внутри. Замаскированы его суровость, его неприязнь, его возмущение. Они не явлены, не проявляются вовне. Вот почему потом они так потрясают остальных. Я нередко замечала, когда он вел приятную беседу, те маленькие, круглые, всевидящие фотографические линзы в его голубых глазах. Писатель — создание коварное. Он никогда не ведет свою борьбу sur place[131], открыто, в присутствии других. Позже. Позже. В одиночестве.
…Я начала письмо отцу словами: «Quelle triste heures…» и тут же сообразила, что собиралась написать «henreuse» вместо «heures»[132]. Разоблачительно. Я должна была рассказать ему, как мне грустно, что не могла приехать в Валескур. Почему? Почему?
Вспоминаю забавный эпизод во время чтения того места из моих ранних тетрадей, где мать рассказывает о том, как она приняла предложение отца. «Я взглянула на его прекрасные голубые глаза, длинные черные волосы, на его залатанные штаны… и сказала «Да».