Мы с Джун заплатили нашими душами за то, чтобы принимать фантазии всерьез, за то, чтобы жить, как в театре, менять костюмы и менять свое «я», носить маски и прятаться за ними. Но я-то всегда знаю, где лежит реальность. А Джун знает ли?
Я хотела увидеть Джун снова. И она снова возникла из темноты и была еще прекраснее, чем при первом появлении. На этот раз держалась куда проще. Пошла наверх, в мою спальню, оставить там свою накидку, я шла следом, и, когда она остановилась на середине лестницы, я залюбовалась тем, как она четко вырисовывается на фоне бирюзового цвета стены. Светлые волосы в беспорядке, бледное лицо, тонкие, острые брови, лукавая усмешка с обезоруживающими ямочками в углах рта. Коварная и бесконечно желанная, обволакивающая меня каким-то гибельным очарованием. А снизу доносился плотоядный смех Генри, и он показался мне таким приземленным, таким примитивным, и не было в Генри ни тайны, ни опасности.
Потом она сидела в глубоком кресле напротив книжных полок, серебряные сережки мерцали в полумраке, и она разговаривала с Генри без всякой теплоты, резко, насмешливо, безжалостно. Они припомнили друг другу ссору, случившуюся недавно, потом другие ссоры, и по их озлобленности и язвительности я с горечью понимала, что передо мной две враждующие стороны.
Хоакин, всегда молчаливый и сдержанный, чувствующий себя неловко во всякой напряженной обстановке, старающийся избежать любого насилия, боящийся всякого безобразия, сумел помешать взрыву. Если бы не он, они могли бы устроить самую настоящую драку.
За ужином проголодавшиеся Генри и Джун накинулись на еду и почти не разговаривали. Оказалось, что Джун еще не бывала в «Гран Гиньоль», и все вместе мы отправились туда. Однако эта смесь комедии и ужасов ее ничуть не тронула. Видимо, сравнения с ее жизнью ужасы Гиньоля не выдерживали. Понизив голос, она втолковывала мне:
— Генри сам не разбирает, чего он хочет, что ему нравится, что не нравится. А я знаю. Я умею выбрать то, что надо, и отказаться от ненужного. А у него нет четкого суждения. Ему год требуется, чтобы разобраться в людях.
И вот мы втихомолку смеемся над тупоумием Генри, и Джун утверждает коварный альянс нашего здравого рассудка, нашей проницательности и тонкости чувств.
— Когда Генри писал мне о вас, — говорит Джун, — он же самое главное пропускал. Он вас совершенно не понял.
Зато мы отлично поняли друг друга, каждую черточку, каждый нюанс.
Лицо у нее, пока мы сидели в театре, было бледным, маскообразным, она явно была раздражена.
— Я всегда раздражаюсь в театре, в кино. И очень мало читаю. Все это мне кажется разбавленным водой по сравнению…