Мне нравился его зыбкий образ, чувствительный, открытый для всякого ветерка, пористый, если представить его куском плотной материи. Еще до того, как он начинал говорить, он мог показаться чем-то вроде ласкового животного или, когда его болезнь не проявлялась, похотливого, плотоядного зверя. У него, казалось, не было тогда уязвимых мест, он выглядел совершенно цельным фланером с мешком, полным всяких открытий, заметок, программ, новых книг, новых талисманов, духов, фотографий. Его словно носило по волнам, как баржу, сорвавшуюся с якоря. Он странствовал, бродяжничал, заглядывал в психушки к больным, составлял гороскопы, накапливал эзотерические знания, коллекционировал растения и камни.
— Совершенство есть во всем, что не может тебе достаться, стать твоим, — говорил он. — Я вижу его в мраморных обломках, в кусках сгнившего дерева. Совершенство в женском теле, которое никогда не может быть познано до конца, даже во время соития.
Одевался он так: длинный шнур вместо галстука, такой, какой сотни лет носят цыгане, кепка апаша и полосатые брюки французского буржуа. А то черный монашеский сюртук, галстук-бабочка, как у дешевого провинциального актера; или он обматывал горло оранжевым или ярко-малиновым шарфом, словно парижский сутенер. Или же появлялся в смокинге, одолженном у какого-нибудь бизнесмена, с широким длинным галстуком гангстера и в шляпе добропорядочного папаши, у которого в доме с десяток детишек. Он мог оказаться в черной блузе заговорщика-анархиста или в клетчатой рубахе крестьянина из Бургундии, в вельветовой блузе рабочего и в широких штанах мешком. Иногда он отпускал бороду и становился похожим на Иисуса Христа, иногда появлялся гладко выбритым — настоящий венгерский скрипач на ярмарке.
Я никогда не знала, под какой маской он придет ко мне. Если в нем было что-то постоянное, так это постоянство изменений, превращение во все что угодно; постоянство актера, занятого в бесчисленных ролях.
И я не знала, когда он явится ко мне. Он просто говорил: «Загляну как-нибудь».
И вот теперь мы лежим в постели, смотрим на расписанный потолок моего плавучего дома. Марсель гладит своей рукой покрывало, поворачивает голову к окну, смотрит туда.
— Люблю приходить сюда, на баржу, — произносит он. — Здесь я успокаиваюсь. Река действует на меня как лекарство. Все, чем мучаюсь, кажется здесь таким ненастоящим.
Дождь стучит по кровле моего жилища на воде. В пять часов в воздухе Парижа всегда разливается аромат эротизма. Наверное, потому, что все любовники в романах французских писателей встречаются между пятью и семью. Никогда ночью, ибо все героини замужем и свободны именно в это время, только в час чаепития. Чаепитие — лучшее алиби. И в пять часов я, как и весь Париж, начинала чувствовать дрожь предвкушения. И какого бы мужчину я ни увидела, мне казалось, что он идет к любовнице, и какая бы женщина ни попалась мне навстречу, она спешила на свидание к своему другу.