— Она уже потеряла много крови, — не выдержала я. — К чему столько вопросов?
Хорошо, раз уж она не может вспомнить третий адрес, может быть, она вспомнит, где она работала после этого? И как долго? Каждый раз два года. Почему? — удивился человек за столом. Словно то, что она не задерживалась дольше, было в высшей степени подозрительным. Будто она была почти уличенной преступницей.
— А может быть, это вы производили аборт? — вдруг повернулся ко мне врач.
Женщина, истекающая кровью на больничной скамье, ничего для них не значила. Эти округлившиеся мокрые глазки, кусочек потертого меха вокруг шеи, панический страх, переполнявший ее. Новехонькая воскресная шляпка и драный чемоданчик, перетянутый бечевкой. Засаленный кошелек и солдатские письма между страницами «Детского чтения». Даже ее беременность, новая жизнь, зародившаяся со страху, во мраке. Панический прыжок маленького зверька прямо в капкан.
Город спит на правом боку и вздрагивает, если привидится что-то очень страшное. Негромкое похрапывание тянется из дымоходов. А ноги города торчат наружу — облака не смогли их укрыть до конца. Облака — в дырах, и оттуда летит на город белый пух. Город спит, и его мосты расстегнулись, как пуговицы на воротнике, чтобы дышалось легче. Где-нибудь зажжется свет лампы, и город скребется и почесывается, пока свет не исчезнет.
Деревья, дома, телеграфные столбы лежат на боку. А среди их корней, среди их подвалов, вдоль тяжело дышащих сточных канав, мимо работающих мусоросжигалок бродит старьевщик. Он выискивает обрывки, обрезки, остатки вещей: тряпки, газеты, жестянки, корки черствого хлеба. Он залезает внутрь, рыщет снаружи, роется своей волшебной палкой по карманам города. Снаружи и внутри, по карманам, поверх лежащей на брюхе города цепочке от часов, снаружи и внутри рукавов, по грязно-серому воротничку; все сгодится ему, вплоть до пряди чьих-то волос, до лопнувшей жилки кабеля. Лопнувшая жилка пойдет на починку мандолины. Истрепавшиеся до бахромы рукава, крошки хлеба, треснувший циферблат, табачные окурки, билет на метро, веревочка, ярлыки и марки. Старьевщик работает в тишине, среди грязи и вони.
И мешок его разбухает.
Город неспешно переваливается на левый бок, но глаза его домов все еще зажмурены и мосты распахнуты. Старьевщик трудится в тишине и никогда не посмотрит на то, что осталось целым. Его взгляд отыскивает только сломанное, износившееся, разбитое, отпавшее от целого. Целая вещь вызывает у него досаду. Куда она годится, такая вещь? Только в музей. «Просьба руками не трогать!» А вот порванный бумажный лист, одинокий шнурок от ботинка, чашка без блюдца — тут он оживляется. Их можно приспособить, в дело пустить, присобачить к чему-нибудь еще. Изогнутый мундштук от трубки — замечательно! Корзинка с отломанной ручкой — здорово! Прекрасная бутылка без пробки! Шкатулка со сломанным замком и без ключа! Здоровый лоскут от платья, шляпная лента, веер, на котором не осталось перьев, — чудесно! Прекрасен этот футляр от фотоаппарата без самого аппарата, погнутое велосипедное колесо, граммофонная пластинка, треснувшая пополам. Обрывки, обломки миров, огрызки, осколки, конец вещей и начало их преображения.