— Это здорово, верить так, как ты, — очень печально вымолвил Морис. — С тех пор, как я покинул Кембридж, я больше ни во что, кроме некоей тьмы, не верю.
— Ах, я в твоем-то возрасте… да и сейчас тоже… я вижу яркий свет. Никакое электричество с ним не сравнится.
— Когда ты был в моем возрасте, то что, дед?
Но мистер Грейс не отвечал на вопросы. Он продолжал:
— Этот внутренний свет — он ярче, чем вспышка магния. — Затем он привел плоскую аналогию между Богом, таящимся во тьме в недрах сияющего солнца, и душой, невидимой внутри видимой телесной оболочки. — Внутренняя сила — наша душа. Отпусти ее, но не сейчас, не раньше вечера. — Дед помолчал. — Морис, не обижай мать и своих сестер. Будь добр с женой и детьми, справедлив с клерками, как это делал я. — Он опять помолчал, и Морис хмыкнул, впрочем, не то чтобы непочтительно. Его пленила фраза: «Но не раньше вечера, не отпускай ее раньше вечера». Старик говорил бессвязно. Следует быть порядочным, добрым, смелым: все те же старые советы. И все-таки они были искренними. Они шли от любящего сердца.
— Почему? — прервал он. — Почему, дедушка?
— Этот внутренний свет…
— Нет во мне никакого света. — Он засмеялся, чтобы не раскиснуть. — Был, да весь вышел полтора месяца назад. Я не хочу быть ни порядочным, ни добрым, ни смелым. Если проживу еще, то буду… не такой, а совсем наоборот. Впрочем, этого я тоже не хочу. Я ничего не хочу.
— Внутренний свет…
Морис был близок к признанию, но кто бы стал его слушать? Дед не понял бы — не смог бы понять. Он мог теперь лишь улавливать «внутренний свет, быть добрым», и все же благодаря его словам продолжились перемены, начавшиеся внутри. Почему он должен быть добрым и порядочным? Ради чьего-то блага — ради Клайва, или Бога, или солнца? Но у него никого нет. Никто, кроме матери, для него ничего не значит, да и она значит совсем мало. Он практически одинок, и зачем же продолжать жить? И правда, не было никакого резона, и все-таки его не покидало унылое ощущение, что он должен жить, ибо и Смерть он тоже еще не обрел. Она, как и Любовь, бросила на него мимолетный взгляд и отвернулась прочь, позволив ему «играть в игры». И ему, может быть, суждено играть так же долго, как и его деду, и так же нелепо уйти.
Тогдашнюю перемену в нем нельзя было назвать превращением. В ней не было ничего поучительного. Вернувшись домой и осмотрев пистолет, которым ему не суждено было воспользоваться, он исполнился отвращением; когда он поздоровался с матерью, его не затопило чувство безмерной любви. Он продолжал жить, несчастный и непонятый, как прежде, и все более одинокий. Сколько ни повторяй эти слова, не будет чересчур: Морис одинок, и с каждым днем все сильнее.