Я же видел (повторяю, что этот бред был как бы наяву), что меня забыли взять. Лежал я на носилках около окна на втором этаже на станции. Слышу, как по улице идет великолепный оркестр матросов; все трубы перевиты красными лентами, и играют «Интернационал». Идут стройно, отбивая ногу, здоровенные, крепкие. Кто-то, приоткрыв дверь, говорит мне: «Сейчас будут расстреливать белых. Начнут с тебя», — и закрывает дверь. Помню, как я на цыпочках и пригнувшись, чтобы меня не было видно в окно, потихоньку вышел на улицу и побежал по путям за нашим уходящим поездом. Бегу и вижу прямо перед собою буфер его последнего вагона, над буфером красный фонарь. Бегу и вижу, что не могу догнать его, и меня берет ужас и отчаяние. Наконец, споткнувшись, я упал. Это было простым кошмаром, часто бывающим у людей в бреду, и не стоило бы и говорить о нем, если бы не было этой совершенной реальности. Я утверждаю, что все это я пережил наяву. Вероятно, в этот момент я и сбежал из поезда, и меня подобрали в луже, то есть уже на льду, так как был сильный мороз.
Второй бред, не менее ясный, был короче. Под стеклянным колпаком лежала моя голова; руки проходили сквозь этот колпак, и ими я старался, вытащив собственный язык изо рта, снять с него огромную муху. Помню, как я мучился с нею: никак не мог поймать ее за крылья, а своим жалом она меня все время больно жалила. Наконец, потеряв терпение, я просто язык оторвал. Помню страшную боль, сознание того, что поправить уже ничего нельзя. И это было не как в бреду, а как наяву. Вероятно, это совпало с моментом разжевывания часов.
Очнувшись же и придя в себя, я хотел встать. Оказалось, что ноги не действуют. И не действовали они больше двух месяцев, совершенно никак нельзя было ими двинуть. Потом это прошло понемногу, но два месяца я проходил на костылях. Что было хуже — так это с головою. Помню, что по шрифту я узнавал, какую газету держу в руках, но прочесть не мог. Мог написать любую букву, если мне ее называли, а прочесть ее, произнести — никак. Мне купили грифельную доску, и я со страхом и в полном понимании, что у меня что-то стронулось в голове, начал учить азбуку. Мне все казалось, что со мною говорят не как раньше, а как с больным, и я всех уверял, что не сошел с ума. Меня успокаивали, а я принимал это за желание друзей скрыть от меня мою болезнь Тогда я пустился в обратную сторону: стал всех уверять, что я знаю, что сошел с ума из-за тифа. Люди стали со мною говорить, как с тронувшимся человеком, и я решил, что я-таки сошел с ума. Никак я не мог вырваться из этого круга и мучился этим ужасно.