Вздрогнув, я помотал головой — с такой силой охватило меня снова наваждение, снова, будто наяву я уловил тот странный раздражающе-манящий аромат духов, словно бы уже знакомый мне, и ощутил, как сжимают мою шею прохладные руки ночной дамы-призрака, дамы, которой не существует, как уверяют меня теперь. И снова я машинально потрогал бинт на моей правой ладони, прикрывавший порез. Если ничего не было — ни моего ночного кошмара, ни трупа на полу гостиничного номера, то откуда у меня повреждение руки?
Извозчик придержал свой экипаж на углу Загородного и Серпуховской улицы, как я и просил.
Сунув ему мелочи чуть больше, чем обычно стоила мне подобная прогулка, и услышав его довольное хмыканье, я спрыгнул с подножки и пошел по Серпуховской к нашему дому — большому, серому, каменному, одному из первых каменных домов на этой улице.
Улица была пуста, но я на всякий случай зашел с черного, людского хода: если вдруг взбредет моим начальникам в голову меня арестовать тут, так пусть это случится не на глазах у всех соседей, чтобы не давать людям повода перемывать Алине косточки.
Проходя по двору под окнами кухни, я поднял голову: свет там горел, и слышался грохот утвари. Это наша кухарка управлялась в своей вотчине, вымещая крутой нрав на горшках и ухватах. Поднявшись по сбитым ступеням, я дернул за медный крючок дверного колокольчика и услышал его глуховатое звяканье по ту сторону, в длинном и узком кухонном помещении. Громко чертыхаясь, размахивая полотенцем, Глафира отворила мне дверь и всплеснула руками:
— Барин, да вы ли это?
От нее пахло жареным луком; от этого домашнего запаха у меня свело желудок. Но терять время на обед у Глафиры было непозволительно. Когда я был мальчишкой, наша кухарка не упускала возможности стегнуть меня скрученным полотенцем, пока я шнырял по ее владениям и отщипывал тайком кусочки от всяких вкусностей, и уж конечно, называла на «ты», непочтительно окликая Лешкой: «Опять мальчишка этот шнырит, пока обед не настал! А ну, пошел вон! Нет, погоди!» — и выпроваживая меня с кухни, совала мне в руку кусок теплого пирога или ароматную котлетку.
Но стоило мне подрасти, как Глафира (сама с тех пор ничуть не изменившаяся, худая, с темным морщинистым лицом, точно пригоревшим от постоянного жара плиты, с вечно выбивавшимися из-под косынки седыми космами) стала уважительно обращаться ко мне не иначе как «барин», или «Алексей Платоныч». Меня, пятнадцатилетнего подростка, это страшно смущало, но и льстило мне также.
Мельком я снова подумал, откуда же пошла про нас с Алиной грязная сплетня, но и на секунду не предположил, что эти гнусности могли быть пущены обитателями нашего дома — горничной Татьяной либо Глафирой. Обе они были добрыми и хорошими женщинами; а если и бывали порой недовольны мной — из-за учиненных шалостей или подростковой безалаберности, то уж Алину Федоровну обе боготворили, слушались беспрекословно и ни за что бы не позволили себе злословить на ее счет, да еще так жестоко.