В кресле восседает величественная дама.
Нет, лучше выразиться иначе. Величественная дама восседала в этом кресле. Волосы ее украшали розовые бутоны, легкое белое платье подчеркивало очаровательные округлости фигуры, а ручки были затянуты в замшевые перчатки райской белизны.
С тех пор минуло тридцать лет. Белое вылиняло до желтоватого; летнее платье уступило место безнадежно устаревшему черному из камчатного полотна; кружевную накидку штопали столько раз, что на ней не осталось живого места.
И теперь это когда-то красивое — все еще красивое — лицо, подобно глиняной табличке из древнего храма, отвердело от ветра времени и приобрело наставительное выражение.
— Доктор Карпантье, — приятное, словно щекочущее контральто, — как мило с вашей стороны посетить меня.
Поднявшись из своего крестьянского кресла, она предлагает мне затянутую в перчатку руку. Не зная, что делать, я сжимаю ее. С легкой снисходительностью она высвобождается.
— Вы должны простить меня, — продолжает она. — Вы не совсем тот, кого я ожидала.
Я собираюсь спросить, а кого она ожидала, но меня останавливает нечто, сперва незамеченное: ее глаза. Один карий, другой синий — как будто она одолжила их у двух разных женщин.
— Не желаете ли чаю, доктор?
Она подает чай сама, в фарфоровых чашках, изготовленных, как я с облегчением отмечаю, не руками осужденных. Она говорит… в основном я слышу не что, а как — музыку ее голоса. Где-то на заднем плане позвякивают ложечки; обвожу взглядом комнату, замечаю диван, под ногами цветной мексиканский коврик, книжный шкаф, словно позаимствованный из музея естественной истории — почти пустой, не считая нескольких раковин и книжной полки с рядом красных сафьяновых переплетов.
— Я вижу, вас заинтересовала моя библиотека, — с иронией замечает она. — Это мемуары моего покойного мужа. При Людовике Шестнадцатом он был послом в Берлине.
Не зная, что ответить, я молчу, и мое молчание оказывается тем самым сигналом, которого она ждала. Отставив чашку, она складывает руки на коленях и с многозначительным и важным видом, словно бы приступая к показу гостям дома, начинает говорить. И все то, в чем обычно признаются только после дней, а то и недель доверительного знакомства, выливается на меня сразу, в один момент беспомощной и неостановимой откровенности.
— Разумеется, во время Революции мы потеряли все. Якобинцы присвоили наши земли — в этом не было ничего неожиданного, но затем большую часть драгоценностей мы потеряли по дороге в Варшаву, а с оставшимися деньгами барон поступил несколько неразумно. Эмигрантом он оказался никудышным, в особенности учитывая, как много ему доводилось путешествовать прежде. Но одно дело — путешествие, даже изгнание, добровольное, и совсем другое — вынужденное. Бедный, он сильно переживал. Все время интриговал, изобретал способы вернуться сюда, где его ждали меньше всего.