Говорили о Капочке, о Петьке.
— Капочка-то, Капочка, где, ты думаешь? Ни за что не угадаешь! В ансамбле!
— В каком ансамбле?
— Областном — песни и пляски.
— Ну?!
— Вот и ну! В кожаной юбке приезжала. На шею бросилась. В ансамбль звала.
Чуть не сговорила. Да вот учиться я надумала.
— По сельскому хозяйству?
— Конечно.
— Зоотехников много, артистов мало.
— Оно может быть. Тех много, этих мало. Только я-то и вовсе одна. Как решу — так и будет, — мягко улыбнулась Тоня.
— Слушай, Антон… — Я на минуту даже забыл о том, что стояло передо мной, как два величайших открытия: что она меня любит и что я несвободен. — Слушай, Антон, а что же все-таки поется в той частушке про цыган?
— Про цыган? А, чепуха!
У нас цыгане ночевали, пили и обедали.
Одному я подмигнула — все, черти, забегали.
Чепуха, действительно, чепуха, думал я, все чепуха. Одно важно. Два года, два года почти прошло, а она меня помнит! Милая… И я-то, я… Как я мог подумать, что все прошло… Как я мог так ошибиться?
— Ну, а ты? — услышал я. — Не женился?
— Женился.
Я увидел, как она с трудом сглотнула.
— На Жанне?
— Нет, что ты!.. Но подожди! — взмолился я, глядя в ее помертвевшее лицо. — Это все чепуха! Это все переиграть можно!
— Не-ет, — сказала она. …Сейчас, когда все уже быльем поросло, я могу, я должен понять. Когда она сказала «нет», это было, как надежда — вопросительное, замедленное «нет». И я это сразу увидел и, может быть, испугался. Потому что когда принялся убеждать, зачем-то долго и нудно перебирал все возможные препятствия: «Мама, конечно, встанет на дыбы, но ведь это мое, в конце концов, дело», «В институте, конечно, скандал будет, но…» Я решительно отметал препятствия, чтобы тут же вспомнить о новых. И опомнился, только заметив, как изменилась она. Она уже не говорила «нет»: другое, настоящее «нет» ясно проступило на ее лице. Теперь я уже в самом деле из шкуры лез, чтобы убедить. И уже знал, что ничего не смогу — егоровский характер, упрямая порода…
Обессиленный и злой, я замолчал и уже не возражал, когда она сказала, что ей нужно на троллейбус.
Троллейбуса долго не было. Мы молчали. Я готов был оставить ее одну на остановке и уйти. Эта злость меня здорово поддерживала. Ведь я уже знал — без смеху, — что ничего не поверну вспять.
И только когда она вошла в троллейбус и дверь захлопнулась, когда я увидел ее берет, продвигающийся по проходу, — берет, лица я не видел, — я вдруг почувствовал такую боль — одну только боль, без всякой злости, — что это меня совсем скрутило.
Вот и все. Больше мы никогда не встречались. Так закончилась наша кадриль.