– Выходит, ты один у меня заступа и надежа, – уныло констатировал я, не став напоминать, что, согласно пророчеству покойного волхва-кудесника, мне так и так помирать.
– Выходит, – подтверждал Иоанн.
– М-да-а-а, нажить врагов нетрудно, а вот выжить среди них… – философски подытоживал я.
– Ежели без меня, то нечего и думать, – подхватывал царь.
И самодовольно ухмылялся.
Как я понял, он вообще признавал только верность, которая основывалась на страхе пред всеми прочими. Тогда да, тогда он мог в нее поверить. Да и то лишь до поры до времени. Ну а дальше либо число доносов превышало какой-то критический барьер, либо он попросту уставал от данного человека, но не отодвигал его от себя, а принимал соответствующие меры радикального характера. Так было с отцом Сильвестром, с Алексеем Адашевым, с Андреем Курбским, а совсем недавно с думным дьяком Висковатым, с князем Афанасием Вяземским, отцом и сыновьями Басмановыми, с Захарием Очин-Плещеевым и прочими, прочими, прочими.
Сейчас в фаворе был я и вестфальский лекарь и астролог, смешной толстячок Елисей Бомелий. Он, кстати, был чуть ли не единственным, которому я выказывал радушие и дружелюбие безо всякого внутреннего напряга, то есть искренне. Ему, Борису Годунову, паре-тройке простодушных вояк-воевод вроде Дмитрия Хворостинина, да еще… царевичу Федору.
Последнему, скорее всего, из жалости, уж очень чужеродным пятном смотрелся этот пятнадцатилетний мальчик на фоне остальных. Маленького роста, с неуверенной, болезненно шаркающей походкой, одутловатым лицом, на котором уже сейчас явственно виделись мешки под глазами – то ли почки ни к черту, то ли еще что-то, а в самих глазах, казалось, навечно застыл некий испуг. Его робость и забитость не могли не вызвать жалости. Во всяком случае, у меня. Эдакий забытый богом, людьми, собственным отцом и братом, не говоря уж о прочем окружении, человечек.
Впрочем, что до забытости, то он, на мой взгляд, этому радовался, всякий раз пугаясь, когда на него обращали внимание. И не зря. У отца, то бишь царя, для него находились лишь обидные клички вроде «пономаря», «убогого», а дальше и цитировать не хочу – грубо и цинично. Старший брат Ванька откровенно презирал Федора, а что до прозвищ, которые он придумывал для младшего, тут и царь отдыхает.
Остальные, соблюдая этикет, обращались с ним вежливо, но в их голосах все равно чувствовалось презрение. Царевич и сам хорошо это ощущал. К сожалению, даже чересчур хорошо, поскольку дураком, что бы там впоследствии ни писали историки, не был. Имелась у него и смышленость, и сообразительность, и смекалка, только он их таил, причем весьма искусно, надев на себя личину эдакого дурачка. Образно говоря, умея считать до ста, он всем показывал, что способен дотянуть только до десяти, да и то с трудом.