Кесаревна Отрада между славой и смертью. Книга II (Лазарчук) - страница 32

Через час после похорон – туман уже поднимался – от моста прибежал босиком (сапоги в руках) дозорный и прошептал, что, похоже – идут…


Степь. Дорона


Император очнулся уже внизу. Вернее, не очнулся, а – стал вновь помнить себя, потому что в момент этого самого возвращения в память стоял посреди учинённого в обеденном зале разгрома и отдавал разумные приказания. В высокие окна лился свет, он кинул взгляд на то, что происходит снаружи, но там был только сад, ещё тёмный, и лишь облака в небе – сияли. Потом он понял, что это не облака, а дымы, застывшие в безветрии над городом…

Что ж, о мёртвых будем скорбеть, но будем скорбеть потом. Общий ужас был необходим, чтобы опрокинуть сотканные чары, прорвать паутину, помешать ударить в ответ. Это спутало карты и Турвону… а может быть, повлияли ещё и те чары, которыми конкордийские чародеи в подземной скрипте опутывали пленённого Полибия.

Полибий, – сквозь клейкую горячую паутину, обволакивающую сознание, вспомнил император. Полибий… Он-то мне и нужен. Да. Скорее…

Нет, сказал он сам себе решительно. Не сейчас. Ты должен отдохнуть, он должен утомиться. Тогда вы: он с одной стороны, ты и все твои чародеи – с другой, – окажетесь если и не на равных, то хотя бы на сравнимых позициях. Император отвлечённо, будто речь шла о ком-то постороннем, отсчитал необходимое для набора сил время. Получался ранний вечер, пять-шесть часов.

Пусть будет так. Он повернулся – и вдруг боковым зрением увидел Мардонотавра. Зверь стоял в пол-оборота к нему и будто прислушивался к чему-то, наклонив голову. Но когда император осторожно переместил взгляд на него, зверь пропал – остались только черепки разбитой посуды, сваленные кучей стулья и грязные разводы на прорванных шёлковых обоях…

Глава пятая

Мелиора. Болотьё


Как всегда перед боем, Алексей испытывал то, что сам называл "лихорадочным спокойствием". В каком-то смысле он любил это состояние: тревоги и заботы мельчали, всяческие занозы в душе и сердце переставали колоть… и вообще мир упрощался. Он упрощался до такой степени, что становился почти понятен. Как будто удавалось посмотреть на него сверху. Не различить было деталей, но – схватывалась картина. Она даже могла запомниться на некоторое время…

Беда только, что в этом состоянии картина мира не представляла для него ни малейшего интереса.

Потом, если удастся выжить, можно будет попытаться перебрать то, что задержалось в памяти: обрывки и лоскутки… Примерно так, как тревожным утром вспоминаешь остатки странного сна.

И так же, как иногда сон много времени спустя вспоминается весь, каким-то узором совпав с лицом, событием, положением тел, фигурой речи – так и по завалявшемуся где-то в тёмном чуланчике обрывку картины восстанавливаешь вдруг её всю – и понимаешь, что в действиях своих, слепых, наивных, – был прав.