Капитан не доверял кратчайшим путям через оживленные проливы, разделяющие коренные японские острова. Но и мелководный Татарский пролив, отделяющий остров Сахалин от берегов Советского Приморья, тоже был мало соблазнителен со своими бесчисленными мелями, банками и перекатами. Капитан решил провести подлодку в тихие предрассветные часы через пролив Лаперуза — между островом Хоккайдо и южной частью Сахалина.
Почти никто на «Пионере» не мог заснуть в эту последнюю ночь похода. Родина радостно летела людям навстречу, вставала перед ними из вод океана, поднималась из них все выше и выше во весь свой гигантский рост…
Отделенные от нее последними сотнями километров, люди вдруг почувствовали с небывалой остротой тоску по родной земле, твердой и надежной, как гранит, цветущей и радостной, как весенний, убранный цветами сад.
Родина! Родина!
Страна счастья и радости, страна высоко поднявшего свою голову Человека! Как не рваться к тебе от всех красот земного шара, как не стремиться к тебе всеми фибрами напряженной души — к тебе, к твоим тучным колхозным полям, к твоим мощным фабрикам и заводам, красивым, узорным городам, веселым, ликующим деревням! Вдали от тебя — и под толщами вод океанов — всюду чувствуешь врага, зажавшего под железной пятой миллионы братьев, лишенных радостей жизни, света науки и познания мира, лишенных счастья вольного, творческого труда, вынужденных собственными руками строить для себя оковы и тюрьмы! Как не любить тебя, Родина!
Тебя, вырвавшую детей своих из нищеты и тьмы! Тебя, осенившую их шелковым знаменем коммунизма, построившую их же радостными руками новый, ликующий Мир для возрожденного в труде Человека!
Родина! Родина! Единственная, лучезарная! Страна счастья и радости! Весенний, цветущий сад!
* * *
Команда была несказанно рада последним, незаконченным работам на подлодке. Все равно никто не мог спать в эту ночь. Работа давала возможность быть на людях, поговорить о семьях, о друзьях, о товарищах, о родных полях и лесах, которые можно будет скоро увидеть, о своих заводах и фабриках, где снова пахнет родным воздухом радостного труда, среди которого росли и воспитывались многие из команды.
Особенно много разговоров было в выходной камере. Среди работавших здесь был и Скворешня. В десятый, в двадцатый раз приходилось ему рассказывать о том, как он вплыл сюда, в камеру, с последней охапкой проводов и мелких инструментов, как наклонился в длинное углубление вроде шалаша, образованное прислоненными к переборке длинными досками и трубами, чтобы подальше засунуть в него два-три ценных инструмента, и как его тут вдруг накрыл какой-то туман, после чего он уже ничего не помнил. Потом он проснулся от какого-то удушья, сразу ничего не понял, но потом сообразил, что он в скафандре, что кончился кислород и надо скорее встать и снять скафандр. Он выбрался из «шалаша» полусонный, встал, открыл иглой грудь в скафандре: чистый, свежий воздух влился в легкие и словно опьянил его — сон опять спеленал его. Вторично он проснулся от сверлящего чувства голода и увидел себя в камере у переборки. Он быстро освободился от скафандра, попытался открыть дверь, но кнопка не действовала: механизм был, вероятно, выключен и заперт на замок, как всегда, когда камера не работает. Тогда он нажал кнопку тревожного звонка. Но дверь что-то долго не открывали, а голод, как острыми щипцами, терзал желудок. Не стерпев, Скворешня несколько раз ударил кулаком в дверь, и только после этого ее открыли, и товарищи встретили его с испуганными лицами… «Вот чудаки! — говорил Скворешня. — Испугались нескольких ударов кулаком!..»