Костюхин поскорее поднялся, виновато улыбаясь, поспешил оборвать спорщика:
— Не надо здесь про богоискательство… Выздоравливайте, Серафим Иннокентьевич. Я еще приду. Каждый день приходить буду. — И радостным шепотом, доставая что-то из кармана: — Две картофелины вареных. Для вас. Вот, в тряпочке.
Посетитель откланялся, и Бориславский, обсеченный и тоже недоговоривший, как Кузьма, опять лежал с очерствелым лицом, поджав губы.
Возня в палате, шум голосов, скрип коек все реже в сонном сумраке. Печь протопилась. Федор пошерудил кочергой в топке, размельчил красные уголья. Огня над ними уже нет — угарно не будет. Он перекрыл вьюшкой дымоход печи, подался в свою каморку. Вот и сбагрил он еще один лагерный день, сбавил сроку.
В тесной каморке всей обстановки — топчан да квадратный дощатый стол, приткнутый к окошку. Федор лег на топчан навзничь, подложил под голову руки.
Близко к ночи. За окошком высинело, и морозный туман уж не полнится подсветкою искристого сугробистого снега. В верхнем углу рамы, за виднеющейся — на четырех столбах — сторожевой вышкой, маячит тонкий месяц. Рядом с ним горит низкая яркая звезда. Молчание повсюду. Задумчива вечерняя синь. Потемочно-смутное чувство лежит в Федоре. Словно задели в нем доселе не тронутую струну, и она муторно дребезжит, просит объяснения и разрешимости чего-то. Или ждет, когда обезголосит ее сон.
Федору вспомнилось, как отец в зачин коллективизации, отведя на конный двор жеребца Рыжку, копал на краю огорода яму для упряжи. «Молчи про все!» — строго наказал он, когда Федор изумленными мальчишечьими глазами смотрел, как отец заваливает комковатой землей новенький хомут и неезженое седло и утрамбовывает ногами. Почему отец не принес в колхоз новую упряжь? отчего так жалел ее и сказал: «Лучше сгниет, чем отдам!»? — на таковы вопросы Федор и теперь не знал решения. И даже когда прокатился поборный вал «общинства» и можно бы разрыть могильник с пользою для личного хозяйства, отец этого не сделал. Федор однажды упомянул о том, да и сам пожалел: «Отрезанную руку не приставишь! Уговора моего забыл? Молчи про все!» Но временами Федор замечал: чем-то мучается отец, будто долгая тяжба у него с кем-то из-за утраченного, или отобранного, имущества. Умом-то отец как бы принимал новую сельскую устроенность, понимал выгоду слаженного труда, но душою от него сторонился, не мог простить прегрешений колхозным зачинщикам. Ведь и «кулаку» Кузьме все невдомек, за что его со своей земли поперли. Разве справедливая воля в «ихой» деревне голытьбу да отребье поставила на правление? Даже с умным именем Бориславский, Серафим-то Иннокентьевич, с корешком своим Костюхиным в чем-то состыковаться не могут. Судят да рядят «про личность», выясняют: той ли истине взялись служить. «Нам идея глаза выжгла… Всякий человек в своей судьбе слеп…» — запомнились Федору подслушанные запальчивые фразы.