Повысив тонус, доктор окончательно воспрял духом и перед тем, как лечь спать, даже напевал в дýше.
А утром, поскольку было 1 мая, то есть наступил летний сезон, Гальтон сбрил с головы всю зимнюю растительность. Освеженная кожа с наслаждением задышала всеми порами — с палубы через открытое окно задувал чудесный бриз.
В ванной Айзенкопф возился со своей маской. Норд не стал его ждать, отправился завтракать один. Лучше, если немец не будет присутствовать при начале разговора с мисс Клински.
Девушка, как и вчера, пришла в ресторан раньше коллег и с аппетитом ела намазанный джемом тост. Сегодня она была в чем-то белом, воздушном. Из-под гладкой, словно приклеенной ко лбу челки, на Норда посмотрели светлые (и как ему показалось, насмешливые) глаза.
— Доброе утро, доктор. Где ваша борода?
О вчерашнем происшествии ни слова. Что бы это значило? Проявляет деликатность? Или же оттягивает удовольствие?
Мать Гальтона (она была англичанка) учила сына, что в ситуации, когда отношения между людьми не вполне определены или накануне случилась какая-то неловкость, самое верное средство — заговорить о погоде. Тем более и повод имелся: великолепное утреннее солнце бликовало на поверхности океана миллионом искорок.
Доктор хотел сказать что-нибудь об атмосферных явлениях в северо-западной Атлантике, но с губ само собой вдруг сорвалось:
— Уже прекрасное светило простерло блеск свой по земле.
— Это какая-то цитата? — удивилась Зоя, не донеся до рта серебряную ложечку с мякотью грейпфрута.
Норд и сам был озадачен. Потом вспомнил.
Странная фраза выскочила из стихотворения Михаила Ломоносова «Утреннее размышление о Божием величестве». По поручению Гальтона, герр Айзенкопф еще на вилле изготовил самсонит с собранием сочинений этого русского гения позапрошлого столетия. Раз мистер Ротвеллер зачем-то помянул Ломоносова, нужно было всесторонне ознакомиться с предметом.
Михаил Васильевич Ломоносов (1711–1765) оказался настоящим полиматом, вроде сэра Фрэнсиса Гальтона. Он занимался химией, физикой, ботаникой, минералогией, а кроме того был еще художником и поэтом. Накануне вечером доктор Норд принял самсонит, уверенный, что всю ночь ему в подкорку будут внедряться научные трактаты, но сочинения Ломоносова почти сплошь состояли из длиннющих од и тяжеловесных стихотворений, написанных допотопным языком, на котором уже никто не говорит. В голове от этого неудобоваримого и, похоже, излишнего багажа как-то странно и малоприятно гудело.
Доктор сел, снял белую панаму, вытер платком свой сияющий череп — и вдруг заметил, что княжна смотрит на него с очень странным выражением. Слова, которые она произнесла в следующее мгновение, прозвучали еще более странно: