Григорий повернулся на бок и стал считать, пытаясь заснуть, но сон не приходил; он вспомнил дом, мать, избу, обмазанную глиной, и подумал: «Голодают они. Плохо им. Нет, я не должен умереть. Если ты, Война, меня слышишь — знай, я готов! Но если смерть вот так сразу заберет меня, значит, в этом мире нет никакой справедливости. Я даже не успел показаться матери, проститься с ней. Так хочется им помочь, но я здесь, а они там, в этой бесконечной степи. Вот если бы отец решился на сайгака сходить, но нет, он честный, хотя и не коммунист».
Григорий закрыл глаза, пытаясь не думать о своей жизни, но мысли сами крутились в его голове. Он снова стал вспоминать себя, как он несколько часов назад приехал в часть на полуторке. Вокруг краснели клены, тополя — наступили самые красивые недели осени. Воздух — сама свежесть, им хотелось дышать и дышать. Здесь, у Кенигсберга, было гораздо теплее, чем в России. Там уже начались заморозки.
Постепенно вернулась дрема, Гриша закрыл глаза и, сжавшись калачиком под новенькой шинелью, стал засыпать. Разбудил всех старшина:
— Подъем! — закричал он.
Все тут же вскочили и стали накручивать портянки и натягивать сапоги.
— Не торопитесь, хорошо портянки мотайте! Скоро в бой пойдем! — продолжал кричать старшина.
Григорий встал. Он не снимал сапоги, побоялся, что их украдут. «Жалко если вот так просплю их! А они новенькие, и в пору пришлись», — думал он.
Старшина вышел из землянки, отошел туда, где окоп был шире, и снова крикнул: «Строиться!». Григорий, как и все, встал в строй. Хоть в этом месте окоп был широкий, но прижавшиеся друг к другу солдаты долго не могли выровнять шеренгу. Увидев это, старшина Савчук приказал покинуть окоп и построиться у ближайшего разрушенного сарая. Солдаты, быстро выбравшись, побежали к нему. Через несколько минут батальон стоял по стойке смирно. Савчук не очень любил эту процедуру: кого-то строить, над кем-то командовать, но все это приходилось делать. Его друг, командир батальона капитан Киселев, прошел с ним по дорогам войны не один километр и знал, что он не любит командовать, поэтому просто закрывал глаза на его панибратские отношения с бойцами. Но лучшего старшины, за годы войны он не встречал.
Савчук был высоким и худым человеком. Его нижняя челюсть неприятно торчала вперед, а небольшие усики были редкими и рыжими. Выглядел он лет на сорок, но на самом деле ему было тридцать четыре. Старшина знал о своих неудачных усах, но не сбривал их. Без них его лицо будто вытягивалось и становилось еще ужаснее и чуднее. Но всю его неприглядную внешность исправляли глаза. Они были теплыми и добрыми, и даже когда старшина кричал, все бойцы видели эту доброту и не очень-то обижались на него. Его длинная шинель в подоле словно парусами расходилась на ветру. Он делал огромные шаги, даже когда не торопился. «Ну метр раскладной — и все тут!», — подшучивали друзья-однополчане. Иногда он сутулился, но, когда не стреляли, старшина расслаблялся и вытягивался, превращаясь в длинный шест. Одни смеялись над ним, другие просто дразнили. Савчук был спокоен и не реагировал на глупые слова и оскорбления. Все бойцы рано или поздно обращались к нему: кому одежку сменить, кому обувку, а некоторые знали, что у старшины всегда есть спирт в заначке.