В этих словах было некоторое преувеличение: хотя Покровский и не написал ничего такого, что было бы в научном и литературном отношении сопоставимо с трудами Тарле, но все же абсолютной бездарностью он не был. Однако присущие ему мстительности и коммунистическая беспринципность проявились и здесь: через некоторое время Мария Викторовна по его доносу также была арестована и без всякого суда отправлена в ту же Алма-Ату.
Впрочем, судьба оказалась милостива к Покровскому: смерть, которую разглядела в его облике сестра Тарле, вскоре действительно пришла за ним и избавила его от более тяжкой участи жертв 1936–1938 годов — в их числе Покровский непременно бы оказался как «участник» какого-нибудь «правотроцкистского» или «левотроцкистского» блока, как оказались там все чекисты-«сюжетчики», разрабатывавшие «академическое дело».
В семье Тарле при нем никогда не велись разговоры о событиях 1930–1932 годов. Об этом можно было говорить только с его женой Ольгой Григорьевной и Марией Викторовной — теми, кто был рядом с ним в ссылке. Во время наших с ним долгих бесед Тарле лишь один раз упомянул о своей алмаатинской жизни.
Мария Викторовна блестяще имитировала чужие голоса, и однажды, когда я по ее поручению побывал у вдовы академика Папалекси, она, расспросив меня об этом визите, вдруг заговорила ее голосом. Вдоволь насмеявшись, мы с Евгением Викторовичем вышли на веранду, и он сказал:
— Ты знаешь, однажды она в темной комнате, где я, Леля (Ольга Григорьевна, — Я.К.) и она втроем жили в Алма-Ате, среди ночи заговорила со мной голосом спящей тут же Лели, я долго с ней разговаривал, не догадываясь, что это ее проделки.
Его нелюбовь к воспоминаниям об аресте вполне понятна, особенно теперь, после недавней публикации его «следственного дела». Хотя в те времена «партия и правительство» еще не утвердили физические истязания и надругательства над человеческим телом как один из законных методов следствия и арестованных академиков не пытали, но психологическое давление было невыносимым. Если же учесть, что у каждого из этих пожилых ученых (Тарле было пятьдесят шесть лет) были близкие и дорогие им люди, то можно себе представить те душевные страдания, которые им пришлось пережить.
Эту неприязнь к пережитому в те страшные годы Тарле, по-видимому, распространил и на свой труд «Европа в эпоху империализма», ставший невольной причиной выпавших на его долю испытаний. Сей «опальный» шедевр Тарле не переиздал в те годы, когда его личный авторитет был так высок, что он без особого труда мог это сделать. Первые два издания «Европы» стали библиографической редкостью еще при его жизни. И только после смерти Тарле в одном из томов посмертного собрания сочинений эта книга вновь увидела свет. Почти одновременно вышло ее итальянское издание.