На пятачке между офисными башнями возникли палатки, ходившие ходуном на сильном ветру и издававшие под резкими порывами что-то вроде сырого кашля. Всюду летал разноцветный прилипчивый мусор, гарцевали и цокали по черному асфальту легкие банки из-под пива; ветер обламывал спицы задиравшимся зонтам. Среди пикетчиков выделялись сибиряки, привыкшие уважать свои трескучие крепкие зимы; здесь, под московскими мыльными дождями со снегом, они в своих куницах и лисах были как новорожденные птенчики с мокрыми перьями. Отдельно, под навесом из хлопающей парусины, располагались пострадавшие в инвалидных колясках. Некоторые, закованные гипсом в нелепые и патетические позы, напоминали поваленные статуи. Среди колясочников была всего одна молодая женщина (Максим Т. Ермаков в любом человеческом скоплении первым делом видел женщин, хорошеньких и молодых, после предложения Маринки особенно); она беспрерывно курила и говорила по мобильнику, но казалась отрешенной от всего из-за бледности острого личика, маленького на волне огромных и войлочных русых волос, усыпанных бисерными каплями. Вот ее бы Максим Т. Ермаков пожалел, единственную из всех. Он был в последнее время странно взволнован и предрасположен к поиску, несмотря на изнурительные пакости социальных прогнозистов. Матовая прелесть армянской девицы, преспокойно жившей теперь в квартире на Гоголевском, оставила в душе какую-то глубокую впадину, точно разрыв в облаках, на который все досадуешь, что он никак не нальется солнцем и пропадает зря, показывая среди хмари бесполезный мазок синевы.
Появление Максима Т. Ермакова пикетчики встречали всеобщим матерным воем и ураганной игрушечной трескотней. Народ, опять ничего не придумав лучше, метал во врага гнилые овощи и другие малоаппетитные продукты; их Максим Т. Ермаков научился ловко отражать зонтом-автоматом, выбрасывая купол навстречу полужидкому обстрелу. Все-таки многие снаряды достигали цели, доставалось и коллегам гада и предателя, имевшим несчастье опаздывать и норовившим прошмыгнуть. В результате перед началом рабочего дня туалет превращался в помывочное и постирочное место, с угрюмой очередью к раковинам и черным болотцем на залитом полу. Максима Т. Ермакова сторонились, бросая на него исподлобья неприязненные взгляды; в результате он оттирал кожан и выполаскивал зонт в персональной забрызганной чашке, мыча под нос какой-нибудь веселенький мотив.
Максиму Т. Ермакову не возбранялось опаздывать; все были бы только рады, если бы он не появлялся вовсе. Непосредственная его начальница Ика была обойденная большой карьерой бывшая комсомолка, лютовавшая теперь в своем двадцатиметровом, дешево обставленном кабинетике. Примерно раз в три дня Ика предлагала Максиму Т. Ермакову написать заявление по собственному.