На дне лестничного пролета тесная толпа гудела, дымила, жестикулировала сигаретами; народу было, как на адской сковородке. Внизу, у стенки, Максим Т. Ермаков заметил две характерные макушки, крепкие и колючие; а может, ему теперь везде мерещились гэбэшники.
— Сюда, — он подтолкнул растерявшуюся Люсю в мутную стеклянную дверь.
Они оказались в тихом коридоре чужого этажа. Невдалеке виднелся красный, похожий на пухлый дамский рот, дизайнерский диванчик и растение в кадке, словно склеенное из жесткой гофрированной бумаги. Из принадлежавшей растению плесневелой землицы торчали свежие окурки, и Максим Т. Ермаков спокойно вытащил «Парламент».
— Тут, вроде, тихо, — проговорил он, пытаясь ровной интонацией успокоить Люсю, у которой пляшущая в пальцах сигаретка никак не брала огня.
— Макс, — произнесла Маленькая Люся грубым мокрым голосом, — ты знаешь, у меня Артемка, сын… Ну, ты в курсе… Его прооперировали в кардиоцентре. Успешная операция, я хирургу цветы отнесла, коньяк. И вдруг — стали отказывать все органы… Словно кто его отключает, систему за системой… Он в реанимации, в сознание не приходит уже двенадцать дней. Врачи говорят, что и не придет. Может, он слышит меня…
Тут глаза у Люси сделались вдвое больше и заблестели страшным зыбким блеском; вдоль носа двумя дорожками поползла горячая влага и, мутная от пудры, закапала с подбородка. Максиму Т. Ермакову стало не по себе. Он еще никогда не видел, чтобы слезы вот так непрерывно текли по неподвижному лицу, точно вода по камню.
— Я очень сожалею, — ответил он словами положительного персонажа из голливудского фильма. Прозвучало глупо, и Максим Т. Ермаков в досаде дернул пальмовый лист, отчего растение сухо загремело у них над головами.
— У нас осталось, может, несколько дней, — Маленькая Люся не столько затягивалась, сколько кусала сигарету. — Может, неделя или две. Артемка борется, не хочет уходить. У него совсем холодная кожа, только лоб горячий и волосы высохли, стали как синтетика. Он весь уже на искусственной поддержке, ночью сижу возле него, а такая гофрированная штука ухает, будто сова. Это Темка дышит. Он еще такой маленький, он совсем не понимает, что такое смерть, и как же ему умирать? Он ведь что-то думает, и я сижу рядом с ним, пытаюсь представить — что. Маленькому ребенку легко внушить, что он виноват: ломал игрушки, сумку маме разрисовал фломастерами. Я боюсь, что он думает, будто это все ему за сумку. Ребенок верит, будто его простят, не станут наказывать, если он пообещает, что больше не будет. Что мама простит… Иногда мне кажется, что я уже одна, совсем одна со всем этим, понимаешь, Макс?