Соловецкий концлагерь в монастыре. 1922–1939. Факты — домыслы — «параши». Обзор воспоминаний соловчан соловчанами. (Розанов) - страница 52

…Перекличка продолжалась… — Следующий! — выкрикивает мою фамилию Васьков.

…— Да воскреснет Бог!.. — шепчу я беззвучно. Дуло карабина продолжает торчать из окна. Я не могу оторвать глаз от него и от волосатой красной руки с указательным толстым пальцем на курке… Ее, эту руку, я не забуду всю жизнь. Но я иду… Дуло все ближе и ближе… Нет, показалось… Осталось десять шагов… восемь… шесть… пять. Зажмуриваюсь и прыгаю вперед… Должно быть роковая черта пройдена. Открываю глаза. Да… Окно будки с карабином позади… Васьков выкрикивает новую фамилию, не мою, теперь не мою! Жив! Жив!..»

Так переживал человек, уже дважды ожидавший расстрела. Что же чувствовали те, кто не видал войны, трупов, кого взяли от семьи, из научных кабинетов?

«Больше — продолжает Ширяев — выстрелов не было. Позже мы узнали, что то же самое происходило на приемках почти каждой партии. Ногтев лично убивал одного или двух прибывших по собственному выбору… Этими выстрелами он стремился разом нагнать страх на новоприбывших, внедрить в них сознание полной бесправности, безвыходности, пресечь в корне возможность попытки протеста, сковать их волю, установить полное автоматическое подчинение „закону соловецкому“. Чаще всего он убивал офицеров, но случалось погибать и священникам, и уголовникам, привлекшим чем-нибудь его внимание. Москва не могла не знать об этих беззаконных даже с точки зрения ГПУ расстрелах, но молчаливо одобряла административный метод Ногтева: он был и ее методом. Вся Россия жила под страхом такой бессмысленной на первый взгляд, но дьявольски продуманной системы подавления воли при помощи слепого, беспощадного, непонятного для ее жертв, террора».

После Ногтева, т. е. с осени 1925 года, когда начальником СЛОНа стал его помощник эстонец Федор И. Эйхманс из бывших студентов, тоже, конечно, большевик и чекист в чем-то провинившийся, «новоселов» на пристани не пристреливали, а приводили их к «закону соловецкому» иными средствами. Летописцы называют их так: Ширяев — «первичной обработкой» для 1925 года, Зайцев (1925–1927 г.) — «по чекистски взять в оборот», Никонов-Смородин (1928–1929 гг.) — «Каторжной присягой». В годы Розанова — 1931–1932 — эти методы подавления временно были отставлены и вновь прибывающие на остров просто били баклуши в двухнедельном карантине, а чтобы не было пролежней, их водили в баню, вошебойку, заполняли на них формуляры, переоблачали желающих и нуждающихся в лагерную одежду, устанавливали категории работоспособности, проверяли для формы наши чемоданы и сидора, а порою вручали метла подмести карантинный «проспект». Да и карантин тот проходил не в соборах с 2–3 этажными нарами, а в специально для того построенных бараках поблизости от пристани. Над воротами в карантин, помнится, красовалось какое-то приветствие новоселам, но какое именно — забылось.