Исповедь сына века (Мюссе) - страница 92

Но вы, наслаждения, томные улыбки, первые ласки, робкое «ты», первый лепет возлюбленной, вы принадлежите нам, вас мы можем видеть, и разве вы не так же дороги богу, как все остальное, вы, прекрасные херувимы, что парите в алькове и возвращаете к действительности человека, пробудившегося от райского сновидения? Ах, милые дети любви, как ваша мать дорожит вами! А вы, задушевные беседы, приподымающие покрывало над первыми тайнами, полные дрожи и еще чистые прикосновения, уже ставшие ненасытными взгляды, боязливо запечатлевающие в сердце неизгладимый и прекрасный образ возлюбленной, — вы, и только вы, создаете любовников. О владычество! О победа! И ты, венец всего, безмятежность счастья! Первый взгляд счастливцев, обращенный к действительной жизни, возврат к обыденным вещам, на которые они смотрят сквозь призму радости, первые шаги по полям и лесам рядом с любимой — кто опишет вас? Какими человеческими словами можно рассказать о самой незначительной ласке?

Тот, кто в расцвете юности вышел прекрасным свежим утром из дома возлюбленной и за кем обожаемая рука бесшумно закрыла дверь, кто шел, сам не зная куда, взирая на леса и равнины, кто не слышал слов, обращенных к нему прохожими, кто сидел на уединенной скамейке, смеясь и плача без причины, кто прижимал руки к лицу, чтобы вдохнуть остатки аромата, кто вдруг забыл обо всем, что он делал на земле до этой минуты, кто говорил с деревьями на дороге и с птицами, пролетавшими мимо, кто, наконец, попав в общество людей, вел себя как счастливый безумец, а потом, опустившись на колени, благодарил бога за это счастье, — тот не станет жаловаться, умирая: он обладал женщиной, которую любил.

Часть четвертая

1

Теперь я должен рассказать о судьбе, постигшей мою любовь, и о перемене, которая произошла во мне. Чем же я могу объяснить эту перемену? Ничем: я могу лишь рассказать о ней и добавить: «Все это правда».

Прошло ровно два дня с тех пор, как я стал любовником г-жи Пирсон. Было одиннадцать часов вечера, я только что принял ванну и теперь направлялся к ней. Была чудесная ночь. Я ощущал такое физическое и душевное довольство, что готов был прыгать от радости и простирал руки к небу. Она ждала меня на верхней площадке лестницы, прислонясь к перилам; зажженная свеча стояла на полу рядом с ней. Увидев меня, она тотчас побежала мне навстречу. Мы поднялись в ее спальню и заперлись на ключ.

Она обратила мое внимание на то, что изменила прежнюю прическу, которая мне не нравилась, добавив, что провела весь день, стараясь заставить волосы лечь именно так, как хотел я; сообщила, что убрала из алькова картину в противной черной раме, казавшейся мне слишком мрачной, что переменила цветы в вазах, — а их было много, во всех углах. Она начала рассказывать обо всем, что делала со времени нашего знакомства, о том, что она видела мои страдания, о том, как страдала она сама; как тысячу раз решала уехать, решала бежать от своей любви, как придумывала всяческие способы уберечься от меня, как советовалась с теткой, с Меркансоном и с кюре, как поклялась себе, что скорее умрет, чем отдастся мне, и как все это развеялось под влиянием такого-то и такого-то слова, сказанного мною, такого-то взгляда, такого-то случая, — и каждое признание сопровождалось поцелуем. Все, что нравилось мне в ее комнате, все те безделушки, расставленные на ее столиках, которые привлекли когда-то мое внимание, все это она хотела подарить мне, хотела, чтобы я сегодня же унес с собой и поставил к себе на камин. Все ее занятия — утром, вечером, в любое время должен отныне распределять я по моему усмотрению, она же готова всему подчиниться; людские сплетни нисколько не трогают ее, и если прежде она делала вид, будто прислушивается к ним, то лишь для того, чтобы отдалить меня, но теперь она хочет быть счастливой и заткнуть уши; ведь ей недавно исполнилось тридцать лет и недолго уж ей быть любимой мною.