Один год прошел под знаком Татьяны Лариной и повестей Белкина. Она рисовала Татьяну и Ольгу в деревне, Татьяну в Петербурге, Татьяну в малиновом берете. Она искала образ чистой девушки, приноравливалась к ней, пыталась ее понять. А между Татьянами то Дуня из «Станционного смотрителя», то Вурдалак, то русалка Наташа. А то вдруг грузинка из лирического стихотворения «Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальных».
Позднее она вновь возвратилась к Татьяне. Она нащупывала ее облик, изображала и на больших, и на маленьких листах, и на простой бумаге, и на цветной: «Татьяна в кабинете Онегина», «Татьяна и Ольга на балу у Лариных», «Татьяна и письмо». И еще одна Татьяна с письмом, но уже в Петербурге. Надя внимательно проследила все важные моменты биографии героини, психологически их пережила, но, не удовлетворенная концом романа, словно бы искала какой-то другой выход для чистой, романтически настроенной девушки. Но никакого другого выхода Пушкин не предусмотрел, Татьяна вышла замуж за генерала, — и тут ничего нельзя было поделать.
В четырнадцать лет Наде попалось в руки комментированное издание «Евгения Онегина». Предисловие было проиллюстрировано рисунками самого поэта. Орешковые чернила гениально небрежного пера произвели ошеломляющее впечатление. Она еще не знала, что ей могут дать рисунки Пушкина, но руки уже тянулись к карандашу. На этот раз именно к карандашу, а не к фломастеру и не к перу. Она собиралась рисовать на полях книги, но так чтобы потом можно было стереть резиночкой наброски.
Надя не понимала, почему издатели украсили рисунками Пушкина вступительную статью и не сделали того же самого с текстом романа. Она решила хотя бы на время восполнить это упущение. И началось увлекательное чтение с остро отточенным карандашом в руке, который оставлял на бумаге еле заметные штрихи. Отметив карандашом строки: «Судьба Евгения хранила, сперва Madame за ним ходила, потом Monsiere ее сменил, ребенок был резов, но мил…», она рядом набросочно, как это сделал бы, по ее мнению, сам Пушкин, нарисовала юного Онегина, милого кудрявого мальчика с бантиком на шее и кружевным воротником рубашки. Она не соперничала с Пушкиным, она пыталась подстроиться под него, имитировала гениальную небрежность поэта. Она изображала какую-нибудь одну красноречивую подробность, а остальное должно было угадываться. То стол, уставленный яствами и вином, и царящую над ним руку с большим бокалом, то две ножки, о которых Пушкин писал: «Две ножки… Грустный, охладелый, я все их помню, и во сне они тревожат сердце мне». То «сытые бакенбарды» «рогоносца величавого». Одна, две строки Пушкина вызывали готовый образ. «Мы все глядим в Наполеоны», — и на полях возникал карикатурный Наполеончик, опиравшийся на свою шпагу, как на трость, и заложивший руку за пазуху. А сам весь под треуголкой с пером. «Потом приносят ей гитару, и запищит она (бог мой!): «Приди в чертог ко мне златой». И на полях пушкинского романа появлялась Дуня с гитарой и «толстый Пустяков» в картузе.