Новое и Жеребцы (Губер) - страница 4

Галактион Дмитриевич кончил. Еще напряженней и тише стала тишина - вязко вздыхали липы, роняя рыхлый свой груз, и вздохи эти были слышны сквозь двойные зимние рамы. Алексей Иванович лениво отвел глаза к окну. Недавно еще такой незаметный, маленький холодок разрастался все шире, медленно, оглушительно и больно дергалось сердце, но, вместо страха, одно только терпкое осталось ожидание: - сейчас!.. А на дворе было просто, обычно, - покуривали, говорили и смеялись мужики, спокойные, одинаковые на вид... За окном зима, снег, низкие срубы, люди - и притиснувшаяся к стеклу любопытная рожа мальчишки, залезшего на фундамент. - Что ж ты, тов. Сивохин! - спросил, наконец, Никита. Галактион Дмитриевич подался вперед - осторожно, трусливо, готовясь в случае чего шмыгнуть обратно. - Вам придется сегодня же отсюдова выбираться, - сказал он. - До станции вас довезут, а... И Алексей Иванович быстро - сейчас, сейчас, сейчас! - повернулся к нему и выстрелил - три раза. 18. ПУТАНИЦА Раз!.. Раз!.. Раз!.. После первого выстрела, в крошечном промежуточке между негромкими револьверными тресками, жалобно звякнула хрустальная посуда - пуля напоролась на буфет. Но никто этого не заметил - все слышали только треск сухой, картавый, револьверный... И тотчас же все смешалось - Тишка неумело поднял винтовку, неумело дергал затвор, упирая приклад в живот, Марьюшка бессмыслено повторяла - "Ах, батюшки, грех-то какой, вот оказия, вот оказия", - суетилась подле Анны Аполлоновны, а рядом стыла Паня, отнявшая руки от заплаканных щек... Грузное тело нескладно опустилось на паркет - рядом по полу уже катались двое, и Никита, яростно налегая сверху, пыхтел: - Чорт!.. Ишь ты... чорт какой!.. Аким кинулся помогать, задел сапогом Галактиона Дмитриевича, - тот хрипло взвыл и разом смолк... Мальчишка, отодрав свой сплюснутый нос от стекла, юрким кубарем скатился в снег, радостно, по-ребячьи махая рукавами, побежал к людской... Спокойные, бородатые - вскочили ему навстречу, беспорядочно задвигались, снова обернулись в одну цепкую и целую массу - хлынули к кухонному крыльцу... А когда Алексей Иванович, вовсе обессилев, задыхаясь от густого, потного духа Никитиных одежин, - неподвижно затих, ощущая, как взмокла фуфайка в холодеющей под спиною его, чужой крови, - столовую уже дополна заполнили мужики. Никита медленно поднялся, вытирая лицо. - Пфу-у! Сволочь какая, - сказал он, отдуваясь. Аким поднял Алексея Ивановича, держал его сзади за плечи. В толпе нарастал беспокойный рокот. - А ну! дай ему, чорту! - крикнул кто-то. Но Никита быстро замотал головой: - Обойдешься, товарищ! Это гражданин есть арестованный. Рокот усилился, - спутывался в запутанный клубок и рвался на куски: - А-а-а!.. в сердце... Бей!.. Мать... так ему... мать... холую... мать... и нужно... Бей!.. го-го!.. мать... Бей!.. у-ю-ю!.. - ничего нельзя было разобрать в этих обрывках и клочьях. Столовая сразу стала маленькой, тесной, душной. Все орали, жали друг друга, совали вперед кулаки - и не потому, чтобы кто-нибудь из них по-настоящему жалел Галактиона Дмитриевича, хотел бы отомстить за него, - а потому, что напряженное мужичье нутро, томившееся в бесконечном ожидании, неудержимо рвалось наружу, в поисках хоть какого-нибудь пути для себя. - Товарищи, - надрывался Никита, - товарищи, не суйся! Этот гражданин будет состоять под караулом... Но его не слушали: - Бей!.. в гроб!.. го-го!.. мать... спасуды-то!.. бей!.. грохотало по столовой. И, возможно, не помогли бы Никитины слова, но как-то, случайно, кто-то распахнул дверь в соседнюю комнату: под напором собственной тяжести и густоты толпа подалась туда и, будто отыскав себе, наконец, правильный, нужный путь, стала редеть, - таяла, растекалась по всему дому. Никита, оправляя папаху, шагнул вперед, боком врезался в редкие остатки. Перед ним расступились. Аким и Тишка повели Алексея Ивановича к выходу. Уже слышались многие тяжкие шаги наверху... Анна Аполлоновна билась на руках у Марьюшки, уставив на нее страшный, ничего не понимающий взгляд, кричала нестихающим, ровным визгом: - А-а-а-а-а-а... Аа... А-а-а-а... Марьюшка старалась успокоить ее - расстегивала темную кофту с желтыми полосами, рвала пуговицы, бормотала себе под нос... А посреди комнаты, нелепо согнув ногу, коченел труп Галактиона Дмитриевича, - плоский, мертвый, залитый быстро-густеющей кровью. 19. СИВКА-БУРКА, ВЕЧНАЯ КАУРКА В людской никого не было - все рабочие увязались за мужиками. На грязном просаленном столе осталась чашка недоконченной похлебки, рядом валялись наспех кинутые ложки, куски хлеба, - до еды ли теперь! Алексей Иванович сел на скамью, слабо пошевелил ногами, - промокшие по снегу туфли отвисли с пяток, на багровых, иззябших щиколотках черными венами вздувались штрипки штанов. - Ну, Тишка, сиди с ним здесь! - сказал Никита, - только смотри карауль получше... Пойдем, Аким. Тишка послушно сел рядом, прижимая к себе винтовку. Аким недоверчиво посмотрел на него, покрутил головой: - эх, ты! - и стал присматривать веревку - крутить Алексею Ивановичу руки. - Так-то спокойнее будет, - смеялся он, догоняя Похлебкина в сенях, и запел, раскорякой притоптывая каблуками: - Не ходи, да не ходи, со мной, цветик, посиди! Таяло. С крыш вереницами сыпалась капель, снег налипал к ногам. Двор был истоптан сплошь, и следы по талому желтели, как весной. В верхнем этаже дома зазвенела разбитая рама. Аким оглянулся на нее и сказал беспокойно: - Разберут все, поди... Нам-то и не останется ничего. - Ладно, не скули, - хитро щурясь, ответил Похлебкин, - возьмешь свое... Они пошли по усадьбе. Всюду было пусто. Подле скотного, у наполовину отзынутых ворот, стояла тачка с навозом - как везли ее, так и бросили. Конюшня была замкнута. Никита подергал замок, долго шарил за наличником - искал ключ крякнул: - Не попадешь в нее теперь. Аким посмотрел на него с удивлением. - А на кой тебе чорт замок-то жалеть? Сшибай его и все. Из конюшни пахнуло коричневой тьмой и острым навозным теплом. Никита снял с тырки узду, обратал коня, какой был поближе к нему, - старого мерина в рыжеватой гречке. - Запрягай давай. - Зачем? - Таубиху на станцию свезешь. - Я-а-а?.. Нет, уж не повезу я, - обиделся Аким, - что я тебе за ямщик за такой сдался? Люди сколь добра наберут, пока ездишь-то... Похлебкин искоса поглядел на него - опять сощурился: - Ну и дурак же ты, гляжу, форменный... Своего счастья не понимаешь!.. Свезешь ее, а запряжку - себе. - Как себе? - Так! Себе - и больше ничего. Необыкновенно ясно и близко глянуло: бурая из-под плуга струя земли, грачи, перелетающие по вспаханным полосам, только что перевязанный хомут... И, все еще не веря - где уж! - во все это, Аким схватился за повод, заторопился: - Ну, ну, давай запрягу... Я, брат, в момент!.. Эй, ты, рассосуля, вылазай давай. Он потянул лошадь из стойла, - та, неуклюже поворачиваясь в темноте, пошла... И сразу почувствовалось, что все - и мерин, и грачи, и холодный в ладони ремень правда. Аким внимательно, по-хозяйски уже, осмотрел разбитые ноги, седловатую от старости спину, и снял узду. - Ты что? - удивился Никита. - А ты погляди - куда мне клячу таку! Я лучше другую, какая подходящей, все-таки... Аким ушел в коричневую глубь - выбирать, - и оттуда, хотя телега была бы подороже саней, крикнул, умиляясь своей жертвой: - Везти-то на развалах, что ли? Вместе вытащили из-под навеса сани, приросшие за лето к земле, морщились от терпкого дневного света. Мимо, тяжело хрипя на ходу, пробежал лысый старик через плечо его свисала тяжелая енотовая шуба. - Домой, братцы, бежу, - крикнул он, весело задыхаясь, - коня надо весть... не унесешь всего... на руках-от. - Тьфу, жадный какой, - завистливо сплюнул Аким, уже жалея, что запрягает он сани, а не телегу, - мало ему вишь! Анну Аполлоновну пришлось выносить на руках. Марьюшка окутала ее шалью и села рядом. - Садись, садись, - торопил Аким, обдумывая, успеет ли он, если к вечеру вернуться обратно, прихватить еще чего-нибудь. - Готово! - крикнул он Никите. - Ничего не готово, - ответил тот, - пойдем, Сивохина захватишь до исполкома. Тело положили поперек саней, с краю. Оскаленное лицо запрокинулось кверху, на застекленелый мертвый глаз тихо опустилась снежинка. - Ну-ка, сивка, - сказал Аким, примостившись сзади на коленках и присовывая бурое от крови туловище к ногам Анны Аполлоновны, - сивка-бурка, вечная каурка! Сани выползли на дорогу, полозья кой-где достигали до земли. Из села бежали мимо саней - бабы, девки, ребятишки. 20. КОНЕЦ ЖЕРЕБЦОВ В столовой все было переворочено. Подле настежь раскрытого буфета валялись черепки стекла и фарфора, сломанный фруктовый ножик, - должно быть никто не знал, что он серебряный, - перечница. С раздвижного обеденного стола сдернули скатерть, и он оказался голым, чудным, многоногим, как паук. Черно-красную кровяную лужу развезли по всей комнате. Никита прошел в гостиную. Ее очевидно второпях пропустили - в чинном порядке покоились березовые кресла, этажерки, банкетки. На круглом, ясно отшлифованном столике лежала раскрытая книжица журнала, пенснэ в золотой оправе... И только в углу, взобравшись на спинку дивана, приказчик Никифор силился снять с костыля икону. - Вот насажена крепко, - конфузливо сказал он: - и не снимешь никак. Все больше конфузясь, он сильно дернул раму, - лампадка выскочила из оправы, свалилась вниз, заливая маслом светлую обивку... Никита пошел дальше. За прикрытой, заставленной каминным экраном, дверью была комната Алексея Ивановича: тут молодой парень увязывал в простыню большой узел белья и платья, а другой сидел на корточках перед чемоданом и собирал просыпавшиеся папиросы. Что-то хрустнуло под ногами Никиты. - Вот чудаки, - сказал он, так же как Аким давеча, и подобрал с пола раздавленный каблуками владимирский крест с мечами, - вот чудаки... Чем узел вязать, клали б в чемодан. - И то, - обрадовался парень, с папиросами, - давай, Миш, сюда. В ей и нести удобней будет. Рядом, по коридорам, по комнатам, по боковушам сновали торопливые люди. Подле сундуков со старыми женскими платьями ссорились несколько мужиков, - они рвали друг у друга из рук вороха кисеи, шелка и кашемира и лаялись, как бабы. Грохотали ящики комода... - Гляди, а здесь-то! - Ого! - Ну и ну! - Бархатна! - А что ж ей... Можно было и бархатну носить... - Если деньга того позволяет! - У них деньги легкаи... - Суй сюда! - Куда хватаешь! Я тебе, чорту, как долбану... - Мотри, я бы не долбанул, в сердце твою... Орет тожа... - А ты не хватай! Не твое небось. - А твое? - Брось, ребята. Всем хватит. - Наша теперь все! - А он чего лезет? Наверху, на втором этаже, было еще людней и громче - в многоголосый стон сходились крики, споры, хохот: - Яков Семеныч, подсоби-ка. - Давай... Тя-же...лая! - Да-а... Ну-ка, еще разок... - Хо-хо-хо! - Стерва, у тебя и так много... - А ты хлопай ушами больше. - Дай хуть одну! - Ну тебя, не дам. - А ты чего сидишь? Проспишь царство небесную - так-то. - Ничего... не просплю, брат!.. Охота мне вот на мягком посидеть... Дожил, дал бог. - Гы-ы... - Ребята, бабы наши бегут! - Где? - Я ему и говорю - сволочь, говорю, у тебя и так, говорю, много, а он... - Подушка-то! Пуховая! - Известно - дело барское. - Оны только пухову и обожают. - Пожили сволочи! - Хера с два теперь поживут! - Теперь-то? Ка-ко-е! От подушек - липкий пух. В разбитые окна - студеный ветер. Запыхавшиеся бабы шныряли повсюду. Кто-то кого-то давил и лапал, шуткой волок в темный угол... Рыжий с проседью дядя, натуживаясь, тащил высокое трюмо, подпирал его снизу носком растрепанных чуней. Другой, тоже рыжий, сдирал с окон гипюровые занавески, бурые от времени и пыли. - Куда тебе их! - Мало ль куда... Это дело наша. Скотник, насквозь напитанный запахом навозной жижи, тот самый, что не довез своей тачки, а пошел смеяться с мужиками, когда мужики еще добродушно покуривали на крыльцах людской - вертел в руках терракотовую копию химеры: - Ванька, гляди-ка! - Чего? - Морда кака... Сошлись, сблизили головы, любопытно смотрели и щупали: - На кой он? - И рот раззянула! - Ведьма, небось. - Так, для баловства. Мелочь, - подсвечники, статуэтки, пепельницы, фотографии даже, - рассовали по карманам, у многих от этого карманы топырились будто картошкой набитые; белье и платье давно уж поделили нарасхват... И уже взялись за мебель - стулья, тумбочки, этажерки - таскали их вниз по неудобным винтовым лестницам, завязнув в узких проходах, кряхтели и матерились. Затоптанные мокрыми ногами полы густо устилали лужицы грязи, осколки стекла, клочья бумаги... Никита, не вынимая рук из карманов, переходил из комнаты в комнату, от одной кучки людей - к другой, поигрывал скулами, шумно сопел носом. - Ты-то что ж? - приставали к нему. - Ну его, - бурчал он, хмурясь, - мне бархата вашего не нужно. С фронту, с Москвы и то... И не выдержав, разрезал щеки огромной, косой улыбкой, - улыбался все шире, захлебывался: - Барахло - это что! Ты смотри - дом-то... земля-то... Россия вся... Наше! Революция, мать иху, святого Георгия Победоносца... - Го-го!.. Правильно!.. Лупи!.. Мать!.. - гремело и ухало в ответ: - Поместье-то... - Хер им! - Пожили сволочи, хватит с их... - Сколько лет, говорю, ждал - дал бог, дождался все-таки... А дом оголялся все больше. Многие, еще надеясь найти что-нибудь путное, рылись в гардеробах, бродили по дальним комнатушкам и чуланчикам, ворошили всяческий хлам - ржавые железные кувшины от рукомойников, пустые бутылки, выносные судна с отломанными сиденьями, щетки для паркета, - прихватывали и их. Кому-то посчастливилось: он нашел в неожиданном закоулке ящик ковров, набрал громадную охапку, прижимая ее к животу, старался пробраться к выходу, натыкался на людей... - Куда тебе такую количество? И счастливца пихнули плечом - и уже лежит он на полу, тщетно старается удержать пестрое, пушистое свое счастье... А ковры тащат в разные стороны, разворачивают - яркие, живые краски брызжут нетухнущими огнями... Ребятишки взялись за книги, на которые до сих пор никто не обращал внимания, - выбирали какие поприглядней, с золотом на переплетах, с картинками... На пыльном стекле шкапа нетронутыми остались росчерки - "конец, конец, конец"... - Эй, эй, гляди! - крикнул вдруг кто-то. - Чего те? - Сенька Михайлов и этот... Силантий с того конца, - амбар ломают! - Ну-у? - Где? - Что? - Амбар! - Бегем, братцы!.. Все сбитым вертлявым стадом пустились к лестницам... Теперь уже по двору, по всей усадьбе суетились поспешные, жадные, радостные - из дверей амбаров, сквозь толкучку и гам выскакивали мешки, с плужного сарая камнем отколачивали замок... Дом опустел. Ветер врывался в окна, заносил легонькие снежинки... Вместо недавнего, - на век, кажется, застывшего запаха затхлости, тленья и духов, напоминающих ладан и гвоздику, - пахло морозом, нафталином, овчинами. Только самое громоздкое осталось нетронутым. И еще книги - те, что не понравились ребятам. Неуклюжей грудой валялись они, а поверх, раззевая твердый как дерево переплет, щерилась своими шершавыми страницами книга, быть может единственная в России, и с заглавного листа лукаво поглядывал лукавый профиль, заточенный в круглый медальон, и не теперешний забавный шрифт выпукло выписывал: Письма Персидские творения господина Монтеские. 21. КОНЕЦ ТАУБИХИ Аким засмеялся, покрутил головой и шлепнул себя ладонью по колену: - Смехатура, ей-богу, да и только! Никита ничего не ответил. Он лежал на лавке, присунув к стене свою пухлую папаху, положив на пухлый козий мех голову, и слушал посапывая, изредка закрывая глаза. В избе было темновато. Подле печки сидел еще третий - дьячок, которого, в селе за ехидность, прозвали Язвой. Он пришел говорить о похоронах. - Сначала еще ничего, - продолжал Аким, - доехали мы до речки благополучно. Таубиха сидит, глазами хлопает, как эта самая, сова, а у Митрича, покойника-то, голова о кресла тукает... Ну, ладно, под'езжаем мы к реке - она хоть и замерзши с краю, а посередке вода все-таки. Я, конечно дело, встаю, и им говорю то же самое, а оны меня не желают слушать и сидят себе, хоть бы что... Заезжаем мы таким порядком на лед. Ничего, держит. Потом вдруг - бац! - Вода... Они как вско-чут! Ви-згу! - Будто девки, даром что от обех мохом разит... - Смокли, стало быть, - вставил дьячок, - до живого самого места дошло... Гм... - Какое до живого! Выше, - до пупа, небось, - опять засмеялся Аким и стал рассказывать дальше... Было ему весело - вернувшись со станции, не давая отдохнуть запаренному коню, проехал он прямо в поместье - успел навить воз сена и подобрать кожаное кресло, забытое кем-то подле колодца. - Дорога - гроб! Хорошо еще морозом хватило... А то как долбанет подрезами о кочку, как долбанет - аж заскрижет, ей-пра!.. Довез я их все-таки... Всю дорогу пешком шел - и довез ничего, благополучно, только лошадь умучил... Доехавши, говорю я им смехом - пожалте, говорю, ваше сиятельство, - на чаишко бы, говорю... Сама молчит - сидит, а кухарка ейная, Машка-то, и зачала меня страмить... Ну, я рассердился: - Слезай, говорю, сука, немедля! - Зло взяло, все-таки... Задал я кобыле сенца, сколько было, сам рядом сижу, подле ей, дожидаюсь, пока вспыхнет маленько. Кобыла жует, а я гляжу, как дурак - хлеба-то не захватил - и поесть нечего. А в ту время подходит машина, засмотрелся я за ей - глянь идет кухарка, Машка та самая, и подходит ко мне с таким об'яснением, что меня барыня зовет. - Кака така барыня? Никаких, говорю, барынь не знаю - были, говорю, да кончились... Тоже хитрая до чего - пойду я, как же! Да и кобылу опять-таки нельзя оставить, угонят еще... О кобыле говорил Аким особенным, насупленным голосом, серьезно подбирая губы. Но губы не слушались - дергались притушенной улыбкой... Лампочка тускло сочила блеклый свет. Рассказ шел своим чередом: - ...пришла ведь! А? Пришла и говорит, - довольно сурьезно, - как вам, говорит, не стыдно? - Скажите на милость! Чего ж тут стыдного? Был бы я, говорю, вор какой ни на есть или разбойник... Ну, она не стала доходить в мой разговор и напрямки спрашивает - чего, значит, с ейным сыном исделают. А-а, думаю, боишься... Что ж, говорю, ясно - не помилуют, за такие-то, говорю, дела убийство при служебном исполнении. Она дрожит вся, стоит тут - смех, ей-пра! А я еще сильней того пуганул - во всех вероятностях, говорю, нету вашего сына живым - кончили его, дескать, уж... Она ничего не сказавши поворачивает и идет. Меня, конечно, смех берет, но нужно мне ехать, и стал я подседелевать... Слышу, машина свисток дает. Раз свистнула, другой, - пошла, потом опять свистит... И народ побежал... Что такое за случай? Побежал тоже... Аким покрутил головой и совсем подобрал губы. - Ну и что ж? - спросил дьячок, - задавило ее, что ли? - Да, брат, - ответил Аким, - волокут ее с под колеса - страх смотреть... Аккурат по грудям резануло... А машинист, с машины который, божится - вот, говорит, хрест, святая икона, - не я. Не я, говорит, и не я - сама она, будто, кинулась... Помолчали. Косой улыбкой кромсая щеки, сопел Никита. Чужая линялому, красноватому свету лампочки, пробиралась в избу луна - индевеющие окна зеленели, искрились. Мимо избы, повизгивая гармошкой, частили парни... - Что ж, очень просто, что и сама, - начал-было дьячек, но Никита оборвал его порывисто сбросив на пол ноги, хлопнул папахой по колену: - Будет. Сама, не сама - чорт с ей совсем. Вас двух слушать - до свету пролежишь, а Тишку давно сменять пора, с утра малый дежурит... Вам вот грабилка одна на уме, а чтоб власть свою сделать, нету вас, святителя Николая мать... - Что ж, я ничего, - смутился Аким, - я против того ничего не скажу... Подмораживало все сильнее, снег рассыпался под ногами, как песок. Далеко, на другом конце села, рявкали частые, дружные голоса парней и гармошка неумело, не в лад, визжала вслед... Над поместьем розовело слабое, стихающее зарево: еще перед вечером загорелась там рига, и никто не стал ее тушить. - Как же будет-то? - тянул дьячек, глядя на зарево, - могилу нужно копать... Если деньгами не хотите заплатить, так из поместья что-нибудь отпустите. - Отстань, - лениво ответил Никита, - сказано вам, задаром похороны - и все. Но дьячок не отстал - он клянчил, грубил, опять становился умильным, поминал батюшку и промерзшую землю... Наконец, Никите надоело: - Ладно, сочтемся... Вот уж Язва, - форменная! К исполкому подходили вдвоем - издалека заметили, что в окнах нет света и ускорили шаги. 22. НА ПОСТУ Разве поймешь? Была вот такая хорошая, ленивая жизнь, дом единственный на все село, с палисадом и медной дощечкой, сладкие думы днем и вечером, а ночами сладкие сны... Было - и нет, ничего нет, есть только одно, недавнее, сегодняшнее - короткое, как миг, и долгое, как навсегда: столовая, оклеенная желтыми обоями, шелковая фуфайка и... Смутным клубком спутывались трески выстрелов, едкий запах дыма, с детства виданные каждый день и разом ставшие чужими лица мужиков... Разве поймешь? А дом точно такой же - обшитый тесом, крепкий Растоскуевский дом, - и палисадник был, - в нем из-под снега торчали сухие былки георгин, - и славянская вязь на дощечке, позеленевшей с краю... Даже пестрая кошка, привычно-брюхатая, мяукала гуляя по залику, а на стене висела карта с заброшенными флажками... Парфен Палч встретил дочь сердитой бранью, - зачем бегала в поместье, - сжимал короткие волосатые пальцы в багровые кулаки... Но Паня ничего не понимала - она прошла в свою комнату, села на кровать и попробовала заплакать. Из этого ничего не вышло... Она легла и, все еще позывая слезы, совсем нечаянно, заснула. Потом были сумерки - особенные, зимние, когда снег делает их мягче и голубей. Парфен Палч уже не бранился - рассказал, что Алексея Ивановича заперли в исполкоме... И вышло так, что Паня, прячась в голубые сумерки, шмыгнула на другую сторону улицы - туда, где раньше было волостное правление. Голова у Пани была тяжелая, совсем пустая, но знала она твердо: караулит Тишка - нужно так, чтобы он пустил ее к Алексею Ивановичу, а там дальше... Не все ли равно, что будет дальше? Дверь исполкома была незаперта. В приемной горела дешевая лампочка с жестяным рефлектором, было здесь пусто, только на столе лежало что-то громоздкое, закрытое газетными листами. - Кто это? - раздался голос из соседней темной комнаты, - в ней прежде собирались на волостной сход, - и оттуда вышел Тишка: - чего тебе? - Я... мне... - шевельнулась к нему Паня и запнулась. - Ну? - Я, Тишенька... я... Тишенька, голубчик, а где... а где он? Алексей Иванович...