Сорока высказывал те же мысли, что и я: надо, по-настоящему изучить центровые станки, должен быть расчет, осторожность.
Поспорили, нашла коса на камень. Шахов утих, когда Сорока бросил пренебрежительно:
— Ре-корд-смены!..
Надо бы радоваться: директор поддержал меня. А радости не было.
Почему Сорока так сердито говорил о поломке станков? На днях пришел приказ наркома: изучайте технику, берегите станки и машины. Кого-то сняли с работы, кого-то предупредили. Не у нас. На Украине. Но могли подобраться и к шарибайцам. И Сорока тотчас среагировал.
Больше станки не ломались.
Как страшно переживал все это Шахов. Похудел, рябое лицо осунулось, потемнело, подбородок заострился, губы еще сильнее выпятились вперед. И вообще он как-то весь опаршивел. В отпуск не ходил. Не знаю, когда и сколько спал, казалось, что вовсе без сна обходится — я и днем, и ночью видел его в цехе.
А как Тараканов? Узнав о разговоре директора с Шаховым, он махнул рукой:
— Если к осени не переведут с центрового, распрощаемся насовсем. Только Дуняшка... Из-за нее только я, отец, занимаюсь этой хреновиной. Давно смотался бы из города.
Стену переклали заново, к осени стройка была закончена и огромное по площади обдирочное отделение цеха с окнами в полстены вошло в строй. Нам опять занарядили центровые станки, те самые, которые ломались. Шахов, узнав об этом, на секунду остолбенел, потом разразился грязной бранью, чего с ним прежде не бывало, выкрикнул: «Ни за что!» и куда-то умчался. Звонил, строчил длинные докладные и письма, ездил в обком. Всполошились все мы, написали коллективное письмо в газету и добились своего: центровые станки начали убирать и вместо них устанавливать станки марки «ДИП». Это значит — догоним и перегоним Америку. «ДИПы» — станки, что надо, один за пять старых сходил. Василий нахвалиться не мог, столько обтачивал труб, едва отвозить успевали. И ни одной поломки. Повеселел, приосанился. Посмотрит на меня, кивнет на станок: «Я ж говорил!»
Когда открывали новое обдирочное отделение, был митинг. Даже на мосягинской чинненькой постной физиономии и то что-то светлое обозначилось.
Дощатые стены старой обдирки разломали; в новой обдирке повесили портреты и плакаты, понаставили папоротников и кипарисов аризонских, у входной двери — клумба цветочная. Тогда, в довоенные годы, цветы на заводе были чудом, невиданным, неслыханным.
Снова начали нас похваливать на собраниях и в газетах. Шахов расцвел, окреп, как рыжик после парного дождичка, голову приподнял, взгляд заострился, голос налился металлом. Говорил: