— Надо проводить экономические совещания. Они принесут большую пользу.
И эта — о бедном Вьюшкове:
— Он или мало чего понимает, или допускает, я бы сказала, преступную халатность.
Раскрыла блокнот и давай цифрами сыпать, будто семечками. Затрат столько-то, убытки составляют... Дескать, вот так и никак иначе.
Ее слова обижали Максима Максимовича.
— Иван Ефимович говорит...
«Как у них все легко и просто, — злился Утюмов. — «Мало понимает», «Преступная халатность».
«Иван Ефимович говорит», «Иван Ефимович велел», «Так решил Иван Ефимович» — это Максим Максимович слышал не только от Дубровской...
«Неймется людям, не живется спокойно. И голос какой уверенный — почти приказывает».
Он слыхал об экономических совещаниях, читал о них, одно время даже подумывал, не организовать ли их у себя в совхозе, но не решился: в Новоселове и без того много заседаний и немало речей. Максим Максимович на месте новичков тоже предлагал бы что-то новое: новаторов ценят, только стоит ли сейчас, когда, можно сказать, сидишь на чемоданах, с нетерпением ожидая вызова в город, заниматься перестройками, эффективность которых в условиях Новоселове еще весьма сомнительна; главное, к чему он стремился, — сохранить все на прежнем уровне, избежать чэпэ, которые, как никогда прежде, могут повредить ему.
Разговор с Дубровской навеял на Утюмова какую-то странную щемящую грусть. Все у молодых специалистов есть ныне; обучили, выхолили, ишь как легко, уверенно рассуждают. И одежда модная. А Максим Максимович в их годы носил латаную стеганку, кирзачи, которые «каши просили».
Птицын, тот вконец отшатнулся, держится замкнуто, силится показать, что погряз в бумагах, подозрительно быстро привык к канцелярщине — ловко перебирает бумажонки, столь же ловко подшивает их, будто только этим и занимался всю жизнь, научился печатать на машинке, с планерок старается улизнуть, ни о чем, кроме как об отделе кадров, не говорит и можно подумать, что никакого отношения к агрономии он никогда не имел. Не выдержал однажды Максим Максимович, сказал ему грубо:
— В укромное местечко запрятался и лапки сложил.
— Ввиду болезни, Максим Максимович. Что я теперь... Плевком можно зашибить.
«Надо же, прикидывается!» — подивился Утюмов, кажется, впервые заметив юношескую, как у Дубровской, свежесть щек Птицына.
— Притворяешься...
— Дела свои содержу в порядке... — Он пожал плечами, дескать, зачем придираться.
Будто ничего не понимает, чертов обыватель.
Утюмов чувствовал: приказы директорские уже не столь обязательны для людей, фигура его не столь впечатляюща; на глазах у всех он как бы бледнел, стушевывался, и от этого в душе поселялась постоянная тревога и въедливая горечь. И, как часто бывает в таких случаях, стало давать знать о себе немолодое сердце: пройдешь быстро — одышка, на лбу пот холодный выступает. И аппетита никакого нет.