— Ты одно знай: нас, Донцовых, по какой части ни пусти, мы свою лихость окажем. Взять меня... Из последней мелюзги, из откатчиков, в буровые мастера шагнул... Когда поженились с твоей матерью, всего добра у нас было — одеяло из лоскуточков. Вон сколь своим горбом нажил. Дети не разуты, не раздеты... — Он огляделся, разыскивая глазами что-то. — Погоди, а где твой багаж? У чужих людей оставил? Ты привези всё, сохранней будет.
— Какой багаж? — не понял Василий.
— Как это «какой»? Вещи.
Василий глазами указал на диван, где лежала амуниция.
— Тут все мои вещи. Других не имею.
Да сказал-то как: спокойно, с полным своим удовольствием, будто так и надо.
— Вот те и енерал, — не без злорадства внушал Егор Васильевич жене, лежа в постели. — При такой должности лишних порток не нажил. А? Людям скажи — не поверят.
— Да вроде у него и штаны крепкие и тужурка, — неуверенно попробовала возразить Настасья Корнеевна.
— «Крепкие»... Разве в том дело? А доведись жениться? Под тужурку жену-то молодую примет? Мы хоть и плохоньким, а все одеялом укрывались. Да и кем я тогда был, вспомни-ка? А этот при большой должности...
Василий утром думал было навестить Ванюшку. Тот лежал в больнице с простреленной рукой. Но чуть свет прискакал нарочный, и Василий быстро облачился в свою амуницию.
— Куда ты в этаку рань? Погоди, поесть соберу, — всполошилась Настасья Корнеевна.
— Не могу, мама, товарищ Киров вызывает.
С тем и убежал.
Две недели прожил Василий в отчем доме. Ночевал не каждую ночь. Стелили ему в «темной», вместе с Мишкой. Перед сном братья подолгу разговаривали. Подойдет Егор Васильевич к двери, только и слышит: бу-бу-бу... О чем они там беседовали — неизвестно. Василий уехал в Грузию, а Мишка вскоре объявил, что вступил в комсомол. Егор Васильевич встревожился — опять фокусы. Спасибо, зять Ванюшка растолковал ему: комсомол — это коммунистический союз молодежи, ничего вредного в нем нет, а совсем напротив. Будто бы даже сам Ленин его и организовал. К Ленину Егор Васильевич относился с уважением и перечить сыну не стал. Верно, с той поры Мишка вроде посмирнел, в училище ходил с охотой. Слова всякие насобачился заворачивать — натощак и не выговоришь: экспроприация, эксплуатация, эмиграция. Про политику возьмется рассуждать что твой министр, отец только зенками хлопай. Дочь Катюша — девке двадцатый год, замуж сбирается — заикнулась было насчет приданого: платье, мол, там с оборками справить, то да се, Мишка ей сейчас: «Это-де мещанство и затхлость быта». Тут уж у Егора Васильевича терпенье лопнуло: «Я т-те покажу тухлость! Ума не нажил, а туда же, паршивец... Что ей, голой прикажешь ходить? Брысь!..»