— А ты меня за ноги держал, мент проклятый, чтобы про мой образ жизни на людях рассуждать?! — бешено крикнула Манька Облигация и выругалась матом так, что я, глядя на эти губы сердечком, выбросившие в один миг залп выражений, не всякому артиллерийскому ездовому посильных, просто ахнул от неожиданности.
Манька сморгнула начерненными длинными ресницами, а глаза остались неподвижными, пустыми, без выражения:
— И чего из этого? Не отказываюсь! Память мамочкину папа мне передал, погибший на фронте, и сказал, уезжая на войну: «Береги, доченька, единственная память по маме нашей дорогой». И сам тоже погиб, и осталась я сироткой — одна-единственная, как перст, на всем белом свете. И ни от кого нет мне помощи или поддержки, а только вы стараетесь меня побольнее обидеть, совсем жуткой сделать жизнь мою, и без того задрипанную…
Жеглов поморщился:
— Маня, не жми из меня слезу! Про маму твою ничего не скажу — не знаю, а папашку твоего геройского видеть доводилось. На фронте он, правда, не воевал, а шниффер был знаменитый, сейфы громил, как косточки из компота.
— Выдумываете вы на нашу семью, — сказала горько Маня. — Грех это, дуролом ты хлебаный… — И снова круто заматерилась.
— Ну ладно, — сказал Жеглов. — Надоело мне с тобой препираться.
Маня открыла сумочку, достала оттуда кусок сахару и очень ловко бросила его с ладони в рот, перекатила розовым кошачьим языком за щеку и так, похожая на резинового хомячка в витрине «Детского мира» на Кировской, сидела против оперативников, со вкусом посасывая сахар и глядя на них прозрачными глазами. Жеглов устроился рядом с ней, наклонив чуть набок голову, и со стороны они казались мне похожими на раскрашенную открытку с двумя влюбленными и надписью: «Люблю свою любку, как голубь голубку». И совсем нежно, как настоящий влюбленный, Жеглов сказал Мане:
— Плохи твои дела, девочка. Крепко ты вляпалась…
И Маня спокойно, без всякой сердитости сказала:
— Это почему еще? — И бросила в рот новый кусок сахару и при этом отвернулась слегка, словно стеснялась своей любви к сладкому.
— Браслетик твой, вещицу дорогую, старинную… третьего дня с убитой женщины сняли.
Жеглов встал со стула, прошел к себе за стол и стал с отсутствующим видом разбирать на нем бумажки, и лицо у него было такое, будто он сообщил Маньке, что сейчас дождик на дворе — штука пустяковая и всем известная, — и никакого ответа от нее он не ждет, да и не интересуют его ни в малой мере ее слова.
А я вытащил из ботинка эту поганую проволоку и стал прикручивать бечевкой отрывающуюся подметку, но и с бечевкой она не держалась; я показал Жеглову ботинок и сказал: