Наш Современник, 2004 № 05 (Крупин, Куняев) - страница 19

Холодильник, сволочь, аккомпанировал записи. Умолк.

Денег нет. Надю зовут в директора школы. Против. Одна толковая статья дороже месяца благотворительности. Хотя и это спорно. Вечный вопрос — осчастливить сейчас кого-то конкретно (ближних) или когда-нибудь, но многих.

Может быть, главный вопрос русской литературы в том, как, оставаясь порядочным человеком, открыть глаза на зло, скрывающееся под личиной добра.

Ой, хоть бы февраль, хоть бы февраль!

 

2 февраля. Вчера был на партбюро. “Докладал” о молодых прозаиках и критиках Москвы. Много набрал, десятка три. А много ли на 10 млн? Много. Как говорится: уже заявивших о себе. “С надеждою гляжу на наше поколенье”, видя в нем границы между корыстью и бескорыстием.

Сорокин сказал: надо выцарапать повесть из цензуры, а там говорят: “Как это вообще было возможно — допустить повесть такую до набора?”.

Пасмурные дни. А луна уж прошла первую четверть.

 

Уезжаю в Голицыно, весь полуживой. Возьму и эту мочалку — дневник, хоть поскрестись изнутри, омочившись слезами.

 

И опять настроение испортилось. Всё от пустяков.

Гулял по голицынским проспектам, собаки лают, “родной” запах горящих торфяных брикетов из труб.

И, конечно, привело на кладбище. Мне и спрашивать не надо, где оно. Ноги каждый раз на новом месте приведут меня к крестам. Крестов мало, больше звездочек, так как много могил военных. Они же, военные, в магазинах и много на улицах.

Моя доверчивость меня губит, “раскалываюсь” мгновенно для начала знакомства, потом замыкаюсь, казнюсь. Ходил долго. Каких только проспектов не изгулял! Дети в темноте играют, все в снегу.

Здесь на еду приглашают, едят все за одним столом. Как в армии, только там водят строем.

Нет, нет пока успокоения. Где взять? Полжизни в цензуре. На рукописи, возвращенной по почте из “Нашего современника”, символическая надпись: “Поступила в поврежденном виде”.

 

4 февраля. Сутки не было снега, и старый уж неуловимо оттеняется. А ведь вот помню: иногда стояли солнечные бесснежные зимы и декабрьские снега по два месяца не подновлялись и всё равно были ослепительны.

 

Тяжко бедняжке. Тыщу раз передумал: ехать — не ехать в издательство? Не поеду. Выстою. Поеду на партсобрание.

Говорил с Солодиным (чин в цензуре). Беспросветно. К Тендрякову — глухо. Душеспасительные советы.

К кому еще? Что еще?

Денег нету совсем. Не пал я духом, доделал кое-что в “Ямщицкой повести” (сны, Анна), чтоб хоть как-то выглядела книга книгой, мужался, но когда сегодня зачеркивал страницы, сердцу стало жарко и рука дрожала. Старался зачеркивать хотя бы не крест-накрест. Не навсегда же. Бросили меня. Не захотели возиться. Сорокин, зная о решении цензуры, уехал в отпуск, Марченко от трусости говорил со мной через редактора, у директора вообще удобная позиция — “из отпуска”, “не в курсе”.